Мамочка и смысл жизни. - Ирвин Ялом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, эта поэма была иллюстрацией того, что происходило в семье Ирен после смерти ее брата, особенно после разрыва ее родителей, которые каждый в одиночестве и абсолютно разными способами справлялись с этой утратой. Подобная ситуация – не такое уж редкое явление: у мужа и жены разные способы горевания (они следуют половым стереотипам: женщины чаще переживают горе открыто и отрицание эмоционально, в то время как мужчины – через подавление и активное отвержение). У многих супружеских пар эти два паттерна приходят в столкновение – это как раз и есть причина частых разводов после потери ребенка.
Я размышлял о связи Ирен с другими образами Фроста. Разница в восприятии размеров кладбища была блестящей метафорой: для фермера кладбищенская площадь не превосходила размеров спальни и была такой маленькой, что периметра оконной рамы было бы вполне достаточно для ее охвата. Для жены фермера эта площадь была настолько большой, что заслоняла от нее все остальное. И еще окна. Ирен была привязана к окнам. «Мне бы хотелось жить на последнем этаже высокого здания, из окна которого я могла бы видеть далеко вокруг», – рассказала она однажды. Или она представляла, как переедет в викторианский дом на побережье, где посвятила бы все свое время созерцанию океана из окна и прогулкам вокруг дома.
Жену фермера огорчал и тот факт, что после короткого посещения могилы усопшего его друзья сразу же обращаются к своим повседневным делам. И эта тема была близка терапии Ирен. Однажды для наглядности она принесла копию картины Питера Брейгеля «Падение Икара». «Посмотри на крестьян, – обратилась она ко мне, – которые идут прочь, не обращая внимания на мальчика, падающего с неба». Она даже принесла поэтическое описание картины – стихотворение Одена:
К примеру, в «Икаре» Брейгеля: как все, не торопясь, отворачиваются
От несчастья; пахарь, возможно,Слышал всплеск и крик отчаяния.Но для него это незнаменательное событие.Солнце осветило белые ноги, исчезнувшие в зеленой воде.Дорогой изящный корабль, с которого, возможно, и видели что-то необычное, —Мальчика, падающего с неба, —Спокойно проплыл мимо.
Что еще об Ирен в «Похоронах в доме» Фроста? Погруженность матери в печаль и то, как нетерпеливо подталкивал ее отец избавиться от скорби: все это я тоже слышал в рассказах о ее семье.
Но эти наблюдения, хотя и наглядные и информативные, не объясняли, почему Ирен придавала такое значение прочтению мною этой статьи. «Ключ к тому, что пошло не так в терапии»: это были ее слова, ее обещание, и я чувствовал себя разочарованным. Наверное, я переоценил ее, думал я; на этот раз она просчиталась.
В начале нашей очередной встречи Ирен, как всегда, зашла в кабинет и сразу же направилась к своему месту, не взглянув на меня. Она устроилась на стуле, положив свою сумку на пол, а затем, вместо того чтобы уставиться в окно и сидеть несколько минут в молчании, как она это обычно делала, она быстро повернулась ко мне и спросила:
– Ты читал статью?
– Да, и мне она показалась бесценным экземпляром. Спасибо, что дала ее мне.
– И? – напомнила она.
– Это было захватывающим; я слышал, как ты рассказывала о жизни своих родителей после смерти Алена, но стихотворение с еще большей силой донесло до меня смысл этого. Теперь для меня многое стало яснее: и почему ты никогда не сможешь жить с ними снова, и насколько сильно ты идентифицируешь свою жизнь с жизнью матери, ее борьба с отцом и…
Я не смог продолжить. Выражение растущего недоверия на лице Ирен резко остановило меня. Оно было похоже на выражение лица учителя, когда тот с удивлением видит какого-нибудь болвана, странным образом попавшего в его класс.
И вот наконец сквозь зубы Ирен прошипела:
– Фермер и его жена в стихотворении – это не мои отец и мать. Это мы – ты и я. – Она замолчала и через мгновение продолжила более мягким голосом: – То есть у них, конечно, могут быть черты моих родителей, но, по существу, фермер и его жена – это ты и я в этой комнате.
Я покачал головой. Конечно! Конечно! Мгновенно каждая строчка «Похорон в доме» приобрела другое значение. Неистово закрутились мысли в голове. Еще никогда мой мозг не работал так быстро.
– Значит это Я тот, кто приносит грязь в дом? Ирен оживленно закивала.
– И Я тот, кто входит на кухню в грязных ботинках, испачканных землей?
Ирен опять кивнула. Но уже не так радостно. Наверное, быстрое понимание искупило мою вину.
– И Я тот, кто упрекает тебя за глубину печали? Кто советует тебе все забыть, кто спрашивает: «Зачем страдать, если уже почтили его память?» Это Я закапываю могилу так усердно, что песок летит во все стороны? Я наношу обиду словами? И значит, это Я пытаюсь встать между тобой и твоей печалью? И, конечно же, это Я преграждаю тебе путь в дверях и заставляю тебя проглотить пилюлю от печали?
Ирен кивнула, и по ее щекам потекли слезы. Впервые за три года отчаяния она открыто расплакалась в моем присутствии. Я протянул ей платок. И достал еще один для себя. Она взяла меня за руку. Мы снова были вместе.
Как случилось, что мы настолько отдалились? Оглядываясь назад, я понимаю, что произошло грандиозное столкновение чувствительностей: я – экзистенциональный рационалист, она – печальный романтик. Вероятнее всего, образование трещины было неизбежным; по-видимому, наши поведенческие паттерны в трагические минуты были прямо противоположными. Как можно по-хорошему воспринимать чудовищные события жизни? Я верю, что в глубине души Ирен знала, что есть только две, одинаково горькие, стратегии: принять ту или иную форму отречения или жить с невыносимо тревожным осознанием. Не Сервантес ли озвучил эту дилемму бессмертным вопросом Дон Кихота: «Что бы ты хотел иметь: мудрое безумство или глупое здравомыслие?»
Я имею убеждение, которое тесно связано с моим терапевтическим подходом: я никогда не считал, что тревога доводит до сумасшествия или отречение ведет к здравомыслию. Я очень долго воспринимал отречение как вред, но по возможности часто вызывал его как в терапии, так и в личной жизни. Мне приходилось не только отрекаться от всех личных иллюзий, которые сужали мое поле зрения и способствовали зависимости, но и поощрять подобные поступки моих пациентов. Я был убежден, что честная конфронтация с определенной возникающей ситуацией могла вызвать страх и трепет, но в конечном счете заживляла раны и духовно обогащала. Мой терапевтический подход, таким образом, воплотился в реплике Томаса Харди: «Если есть в мире путь к Хорошему, то это точное воплощение Плохого».
Поэтому с самого начала терапии я говорил с Ирен голосом разума. Я поощрял ее заново разбирать со мной события, происходившие вокруг нее во время и после смерти мужа:
– Как ты узнаешь о его смерти?
– Ты будешь с ним, когда он умрет?
– Что ты будешь чувствовать?
– Кого ты позовешь?
Тем же способом мы разбирали его похороны. Я говорил, что буду присутствовать на похоронах, и, если ее друзья не задержатся на могиле, пусть будет уверена, я останусь с ней. Если бы окружающие были слишком напуганы ее мрачными мыслями, я бы сам с ними поговорил. Я пытался вывести ужас из ее ночных кошмаров.
Всякий раз, когда она выходила за границы рационального, я все же рассчитывал на ее рассудительность. Например, ее чувство вины за флирт с другим мужчиной. Она считала любое свое развлечение предательством по отношению к Джеку. Если она шла с мужчиной на пляж, в ресторан, любое другое место, где они однажды бывали с Джеком, она считала себя предательницей, оскверняющей память об их любви. Даже посещение презентации нового пятновыводителя вызывало в ней чувство вины: «Почему я жива и радуюсь происходящему, когда Джек мертв?» Она также переживала вину за то, что не была хорошей женой. В результате психотерапии она во многом изменилась: она стала мягче, стала более внимательной и нежной. «Как несправедливо по отношению к Джеку, – говорила Ирен, – что другому мужчине я смогу дать больше, чем ему».
Снова и снова я подвергал сомнению подобные утверждения. «Где сейчас Джек?» – спрашивал я. И она всегда отвечала: «Нигде – только в памяти». В ее памяти и в памяти других. У нее не было никаких религиозных убеждений, и она не настаивала на жизни после смерти. Поэтому я часто надоедал ей уговорами: «Если он не святой и не видит твоих поступков, как же ты сможешь причинить ему боль, если будешь с другим мужчиной? И кроме того, – напоминал я, – Джек перед смертью ясно выразил свое желание, чтобы ты была счастлива и еще раз вышла замуж. Неужели бы он хотел, чтобы вы с дочерью захлебнулись слезами? Даже если бы его сознание все еще существовало, он не ощущал бы себя преданным; он был бы рад твоему восстановлению. В любом случае, – закончил я, – независимо от того, сохранилось ли сознание Джека или нет, такие понятия, как несправедливость и предательство, не имели бы значения».