Осада, или Шахматы со смертью - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А еще родня есть?
— Еще есть двоюродный брат Тоньо — уж до того шебутной, веселый… Очень мне нравится. Он человек неженатый, не с ними живет, а в своем доме, но каждый день приходит в гости… Еще у сеньориты младшая сестра есть. Вот она замужем. Но совсем другой породы человек — гордячка и страх какая чванная.
Теперь настает черед Фелипе Мохарре поведать дочке о своих делах. И он в подробностях рассказывает, что происходит на Исла-де-Леон: кругом — французы, зона военных действий, мужчин мобилизовали, мирные жители — в нищете, оттого что война, можно сказать, у самого порога. Бомбы падают что ни день, а все припасы дочиста выгребают армия и Королевская Армада, то бишь флот. Недостаток хвороста, вина и масла, а иной раз и хлеба не из чего испечь. По сравнению с Ислой у вас тут в Кадисе не жизнь, а праздник. По счастью, он-то, Фелипе, как волонтер-ополченец егерской роты, имеет возможность раза два-три в неделю добавлять к семейному рациону мясную порцию, ну и опять же, когда прилив, кое-какая рыба в каналах сама идет в руки, да и годных в пищу моллюсков можно промыслить. Во всяком случае, перебежчики уверяют, что в провинциях, занятых неприятелем, дела еще хуже. Там все под метелку выметено, а народ — да и французы тоже — чуть не голодает. Кое-где даже без вина сидят, и это при том, что у них в руках и Херес, и Порто.
— И что же, многие переходят на нашу сторону?
— Да есть такие. Кто с голодухи, у кого с начальством нелады. Вплавь перебираются через каналы и выходят на наши аванпосты. Обычно — сопляки, малолетки, и заморенные до того, что без слез на них и не взглянешь. Ну так ведь и наши французу передаются. В первую голову те, у кого семьи под ним остались. Мы таких вот, когда попадаются, стреляем, конечно. Для примера и в острастку другим. Да ты одного знаешь — Николас Санчес.
Мари-Пас, разиня рот и округлив глаза, смотрит на отца:
— Нико? С мельницы в Сан-Кристо?
— Он самый. У него жена с детьми остались в Чипионе, ну вот он и собрался к ним… На канале Сурраке его накрыли — ночью плыл в лодочке.
Девушка крестится.
— Господи помилуй… Это кажется мне очень жестоко…
— Лягушатники своих тоже стреляют, когда ловят.
— Это разные вещи, отец. В воскресенье у Святого Франциска падре проповедь читал, так он сказал, будто французы — слуги дьявола и потому Господу угодно, чтобы испанцы истребили их всех, как клопов.
Мохарра делает еще несколько шагов, уставясь себе под ноги. Потом мрачно поднимает голову:
— А вот я не знаю, чего Господу угодно.
Проходит еще немного вперед, останавливается понуро. Хоть на вид и взрослая барышня, а по сути — дитя дитем. Есть такое, чего объяснить нельзя. Уж по крайней мере, не здесь, на ходу. А по правде говоря, и нигде он объяснить не может.
— Они такие же люди, как мы, — произносит он наконец. — Как я… Ну те, кого я видел сам.
— А вы многих сами убили?
Опять молчание. Теперь он смотрит на нее. Сначала собирался было отнекиваться, но потом просто пожимает плечами. Что ж говорить, что не делал, если делал? Делал, слепо повинуясь тому, чего хочет или не хочет Бог, а уж о Его намерениях не ему, Фелипе Мохарре, судить. Его дело — исполнять свой долг перед отчизной и королем Фернандо Седьмым, которого — вот это уж он знает твердо — французы не любят. Однако же есть большие сомнения насчет того, что сатане они служат верней и беззаветней иных известных ему испанцев. Они ведь тоже истекают кровью, кричат от страха и от боли, в точности как и он сам. Как и всякий иной.
— Кого-нибудь, наверно, убил.
Девушка вновь осеняет себя крестным знамением:
— Ну, это ничего. Если француза, то это не грех.
Пепе Лобо отстранил пьянчугу, клянчившего пятак на вино. Отстранил без злобы и не грубо, терпеливо, желая всего лишь, чтобы попрошайка — оборванный и грязный матрос — освободил проход. И тот покачнулся, споткнулся и исчез за круглым пятном желтоватого света, который бросал единственный фонарь на углу улицы Сарна.
— Неприятность… — сказал Рикардо Маранья.
Старший помощник «Кулебры» выступил из темноты, где стоял неподвижно, обозначая свое присутствие красным огоньком сигары. Высокий, бледный, с непокрытой головой, весь в черном, в сапогах с отворотами на британский манер. Глаза на худом лице глубоко запали — или это так кажется в свете фонаря?
— Серьезная?
— Зависит от тебя.
Теперь оба идут вниз по улице. Маранья слегка прихрамывает. В подворотнях и на входе в проулки — кучки мужчин и женщин. Обрывки слов по-испански и на других языках. Из окон и дверей таверны доносятся голоса, смех, брань. Иногда — гитарный перебор.
— Через полчаса явилась полиция, — объясняет Маранья. — Тут подрезали американского матросика, ищут, кто это сделал. Брасеро — один из подозреваемых.
— А это был он?
— Понятия не имею.
— А еще кого-нибудь задержали?
— Да человек шесть или семь. Их допрашивают прямо на месте. Но из наших больше никого.
Пепе Лобо с досадой крутит головой. Боцмана Брасеро он знает уже лет пятнадцать, а потому уверен, что, залив глаза, тот способен подколоть не то что американского матроса, а и родного отца. Однако дело-то в том, что без боцмана команда, которую они с таким трудом и старанием навербовали в Кадисе, — и не команда вовсе. Лишиться его за полторы недели до выхода в море — беда непоправимая для всего дела.
— Они еще в таверне?
— Думаю, да. Я велел дать мне знать, если уведут оттуда.
— С офицером знаком?
— Шапочно. Лейтенант желторотый.
Пепе Лобо при слове «желторотый» не может сдержать улыбку: его старшему помощнику самому-то чуть за двадцать. Второй сын в весьма почтенной малагской семье, за изящные манеры и приятную наружность получивший прозвище Маркизик. Гардемарином участвовал в Трафальгарской битве, где получил осколок в колено, отчего и хромает, а в пятнадцать лет с военного флота должен был уйти, верней сказать — был списан за дуэль, в которой ранил однокашника. И с тех пор плавает на корсарах, поначалу под французским и испанским флагами, а потом и с новоявленными союзниками-британцами. С капитаном Лобо в море выходит впервые, но знают они друг друга хорошо. Последнее место его службы — четырехпушечная шхуна «Корасон де Хесус», приписанная к порту Альхесираса. Два месяца назад истек срок ее корсарского патента.
Таверна — одно из многих злачных мест в окрестностях порта; посетители соответствующие — испанские и иностранные моряки и солдаты, и обстановка им под стать: потолок, закопченный свечами и масляной лампой, висящей на крюке, большие бурдюки с вином, бочки, заменяющие столы, и низкие табуреты, почерневшие от грязи, как и пол. Сейчас в ней нет ни завсегдатаев, ни гулящих девиц — полдесятка волонтеров, примкнув штыки, сторожат семерых мужчин самого каторжного вида.
— Добрый вечер, — говорит Пепе Лобо лейтенанту.
Вслед за тем он представляется сам и представляет своего помощника. Такой-то и такой-то, с корсарского тартана «Кулебра». Тут, по всему судя, один из его людей. За что задержан?
— Подозревается в убийстве, — отвечает офицер.
— Если речь о нем, — капитан показывает на Брасеро, курчавого полуседого морячину лет пятидесяти, ручищи как лопаты, — то, уверяю вас, он тут ни при чем. Весь вечер был при мне. Я только что прислал его сюда с поручением… Наверняка это недоразумение.
Лейтенант хлопает глазами. В самом деле, как сказал Маранья, совсем молоденький. Птенчик. Робеет. Особенно перед капитаном корсара. Разумеется, будь на его месте армейский или тем более флотский офицер, разговор был бы другой. Но это местные ополченцы, «попугайчики», так себе вояки.
— Вы уверены, сеньор?
Пепе Лобо не сводит глаз со своего боцмана, а тот безмолвно, неподвижно, невозмутимо сидит среди арестованных, сунув руки в карманы бушлата, уставившись на носки своих башмаков: слова «корсар» и «контрабандист» написаны у него на лбу, выдубленном солью и ветрами, глубоко, как ударами топора, прорезанном пересекающимися рубцами и морщинами. Золотые серьги в ушах. И веет от него такой же угрозой, как в те дни, когда вместе с Пепе Лобо гонялся за английскими «купцами» в Проливе, пока в восемьсот шестом не взяли обоих в плен да не свезли мыкать горе на Гибралтар. Когда ж ты угомонишься, зараза, в сердцах думает капитан. Никаких сомнений — американец схлопотал именно от боцмана: он на дух не переносит тех, кто лопочет по-английски. Любопытно, куда он успел запрятать свой здоровенный нож, который у него неизменно за поясом? Да уж можно не сомневаться, куда-нибудь да запрятал: под стол, наверно, сунул, в мокрые от вина опилки. Выбросил, сукин сын, успел, прежде чем повязали…
— Ручаюсь вам в этом своим честным словом.
Лейтенант еще полминуты колеблется — но скорее от начальственной важности, нежели по другой причине. «Попугайчиками» их прозвали здесь за пестрые мундиры — красные, с зеленым воротом и обшлагами, с белыми, перекрещенными на груди ремнями амуниции, — присвоенные тем двум тысячам состоятельных кадисских горожан, которые служат в Корпусе волонтеров. В городе жители воюют согласно социальному положению: всех, конечно, объединяет патриотическое чувство, но — одних так, других эдак. Буржуа, ремесленники и простонародье — каждое сословие формирует собственные ополченские отряды, и в волонтерах недостатка нет. Тех, кто запишется, освобождают от службы в регулярной армии и, стало быть, от опасностей и тягот, неизбежных на передовой. Чуть ли не весь свой боевой задор можно тратить на то, чтобы в кричаще ярких мундирах, с видом воинственным и мужественным фланировать по улицам и площадям да сидеть в кофейнях.