Воротынцевы - Н. Северин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Васильевич позвонил и, усевшись на прежнее место перед бюро, приказал позвать Федосью Ивановну.
IV
Когда старуха вошла и затворила за собою дверь, барин прочел ей тот параграф завещания, который касался ее, и присовокупил к этому от себя, что деньги, завещанные ей, она может получить из конторы, когда захочет, — сегодня же будет сделано об этом распоряжение, а также насчет Самсоныча, Митеньки и Варвары Петровны. Затем, после того как растроганная старуха, которой, пока он читал, казалось, что сама барыня с нею говорит, поцеловала со слезами его руку, он, довольно небрежно и, по-видимому, не придавая особенного значения ожидаемому ответу, спросил:
— Кто этот Бутягин, про которого упоминается в бабушкином письме?
— Отпущенного на волю ездового Никанора Лексеева сын, сударь, — ответила старуха. — В большом был он доверии у покойницы барыни. Письмо-то, что вашей милости про всех про нас написано, он им писал, а не Митенька. Нарочно для этого в город за ним посылали.
«Для чего старуха говорит мне это? Спроста, без умысла? Или чтобы намекнуть мне на невозможность уклониться от исполнения завещания?» — подумал он.
Затем, пристально глянув на старуху, смиренно отошедшую к двери, и ничего, кроме тупой покорности, не прочитав на ее морщинистом, с выцветшими глазами лице, Александр Васильевич погрузился в перечитывание лежавшей перед ним бумаги, и в комнате воцарилась такая глубокая тишина, что слышен был писк мухи, попавшей в паутину в одном из углов, над высоким шкафом с планами и книгами.
День был солнечный и жаркий, но здесь окна и стеклянная дверь отворены были в тенистый сад, и было прохладно.
Это был тот самый кабинет, в котором десять лет тому назад происходила бурная сцена между правнуком и прабабкой по поводу безобразий, происходивших в подмосковной. С тех пор все здесь осталось в том же виде. В последние два с половиной года сюда входили лишь для того, чтобы проветрить покой, смести паутину да наблюсти, чтобы мыши не завелись.
Молодой барин сидел в том самом кресле и перед тем самым черным бюро с медными украшениями, в котором десять лет назад сидела прабабка его, Марфа Григорьевна, а на том месте, где он сам тогда стоял, трепеща всем телом под ее грозным взглядом, стояла теперь, сложив на груди руки и устремив на него задумчивый взгляд, Федосья Ивановна.
Облокотившись над развернутым листом толстой, шероховатой бумаги, исписанным со всех сторон убористым, четким почерком с завитушками, и с хорошо знакомой ему подписью твердыми каракулями «Марфа Григорьевна Воротынцева», Александр Васильевич, сдвинув брови и судорожно стиснув губы, нервно ерошил густые черные кудри и долго о чем-то раздумывал, так долго, что можно было подумать, что он забыл о присутствии старухи.
Но он о ней не забыл; он только колебался, с чего начать, чтобы узнать от нее то, что ему хотелось знать.
Наконец, не поднимая на нее глаз, он спросил с расстановками между каждой фразой:
— Что же эта… барышня ваша… знает, чья она дочь?
— Знает, сударь, — сдержанно ответила Федосья Ивановна…
— И про отца знает?
— Нет, сударь, про то, кто ее отец, она не знает.
— Это хорошо, что вы ей этого не сказали.
— Да мы, сударь, и про мать ей не сказали бы, она сама додумалась и пожелала на могиле ее помолиться.
Эти простые слова тронули Воротынцева. Ему вспомнилась поездка с прабабкой в Гнездо, трагическая судьба несчастной девушки, похороненной под каменным крестом, у которого Марфа Григорьевна остановилась, чтобы рассказать ему ее историю. Все это потом он забыл в вихре жизни. Раз только, встретившись в обществе с тем человеком, которого его прабабка иначе как мерзавцем не называла, вспомнил он про гнусную роль, которую этот человек сыграл в семье его дяди, Дмитрия Ратморцева, и с трудом подавил улыбку при виде почестей и уважения, воздаваемых ему.
Этот человек теперь как живой предстал перед ним, а рядом с ним — Марфинька. У нее были его глаза и продолговатый овал лица; в профиль она, должно быть, поразительно на него похожа.
Можно себе представить, как смутился и испугался бы этот господин, теперь один из важнейших государственных деятелей, отец взрослых сыновей и дочерей, если бы ему вдруг сказали, что его ребенок от опозоренной им сестры Ратморцевых жив и находится в родовом доме этих самых Ратморцевых!
— И что же, она ездила в Гнездо? — спросил молодой барин уже совсем другим тоном, с оттенком добродушного участия.
— Ездила, сударь. Два раза я ее туда возила.
— Я до сих пор не успел еще познакомиться с нею, с… вашей барышней, — начал, помолчав немного и запнувшись перед последними словами, Александр Васильевич.
— Гости у вас были, сударь, ей, как молодой девице, было конфузно при чужих. Не извольте гневаться, это я ей посоветовала подождать, пока вы сами…
— Да я и не гневаюсь вовсе, — с усмешкой прервал Воротынцев, — мне только хотелось бы знать…
— Что такое, сударь?
Он несколько мгновений колебался, а затем, вскидывая на старуху пытливый взгляд, надменно прищурился.
— Что представляет собою эта девица? — спросил он, откидываясь на спинку кресла и небрежно играя кистями своего халата.
— Что вы изволите спрашивать, сударь? — в недоумении переспросила старуха.
Воротынцев нетерпеливо передернул плечами и щелкнул пальцем по бумаге, развернутой перед ним на столе.
— Бабушкино желание такое, чтобы выдать ее замуж за дворянина.
— Так точно, сударь. Всегда покойница Марфа Григорьевна, дай им Бог царство небесное…
Ей не дали договорить.
— Ну да, чтобы у нее имя было; у нее теперь имени нет, она, как рожденная от девицы, к мещанству приписана и крестьянами владеть не может, — отрывисто объяснил барин. — Состояние ей завещано большое…
Федосья Ивановна молча кивнула в знак того, что и это тоже ей очень хорошо известно.
А молодой барин продолжал:
— Но этого еще мало; для того, чтобы ей сделать хорошую партию, надо быть воспитанной.
Тут уж Федосья Ивановна не вытерпела и прервала барина на полуслове, чтобы заявить ему, что барышня Марфа Дмитриевна отлично воспитана — и по-французски умеет говорить, и на клавикордах играет. Какого еще воспитания нужно?
— Это вы ее по какой же причине Дмитриевной величаете? — усмехнулся барин.
Старуха сердито насупилась.
— По деду, сударь, по Дмитрию Сергеевичу, по сынку старшему нашей барышни Лизаветы Григорьевны, — наставительным тоном вымолвила старуха.
Александр Васильевич промолчал. Каждым своим словом эта простая женщина, хранительница всех тайн воротынцевского рода и самый близкий человек к прабабке его, Марфе Григорьевне, импонировала ему.
При воспоминании о скандальном эпизоде с его теткой Софьей Дмитриевной ему уже не хотелось улыбаться, как в Петербурге при встрече с погубившим ее негодяем, и смутное чувство не то негодования, не то стыда за то, что такое преступление могло безнаказанно совершиться в родственной ему семье, зашевелилось в его душе. Но он подавил в себе это чувство, или, лучше сказать, оно само в нем смолкло под наплывом ощущений совсем иного рода.
— А никто здесь еще не приглянулся вашей барышне? — спросил он с насмешливой улыбкой.
— Кому же ей здесь приглянуться, сударь? Здесь одни только мужики. Господ у нас, с тех пор как барыня скончалась, не бывает. Присылали звать ее в гости рябиновская барыня с дочкой, познакомиться с нею хотели, не поехала.
— Гм… Уж будто здесь одни только мужики? — продолжал ухмыляться барин. — Приезжают сюда и купцы за пшеницей и за сукном. Наконец, сколько мне известно, и у попа, и у заведующего фабрикой есть племянники и сыновья.
— Она за таких не пойдет, сударь.
— Не пойдет? — переспросил Александр Васильевич со смехом. — За дворянина хочет?
Федосья Ивановна, поджав с видом оскорбленного достоинства губы, молча потупилась. Воротынцев снова пригнулся к письму, а старуха, постояв еще минут пять и не получая приказания удалиться, решила воспользоваться удобным случаем, чтобы узнать, как отнесутся к ее намерению навсегда покинуть Воротыновку. После того, что она слышала от молодого барина, ей уже было вполне ясно, что близким к покойнице Марфе Григорьевне людям здесь больше делать нечего. Чем скорее скроются они все у него из глаз — она, Марфинька, Самсоныч и прочие, — тем лучше будет. При нем пойдут в ход новые люди и заведутся новые порядки. Да и сам-то он, молодой барин, чудной какой-то, новый для них для всех.
— Не извольте гневаться, сударь, на мою смелость, если я вас об одной милости буду просить, — вымолвила она после довольно продолжительного молчания.
— Что такое?
— Отпустите меня в Киев, будьте настолько милостивы! Служба моя вам не нужна, а я бы там где-нибудь поблизости монастыря приткнулась, келейку себе поставила бы да за упокой души благодетельницы нашей Марфы Григорьевны молилась бы.