Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры - Константин Богданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 1939 года о сказке, «бледнеющей перед былью», советские дети могли судить, впрочем, не только из учебников, но и из кинофильма Александра Птушко «Золотой ключик». Фильм Птушко, новаторски объединивший кукольную мультипликацию и актерскую игру, был поставлен по мотивам сказки Алексея Толстого «Золотой ключик, или Приключения Буратино» (1935), адаптировавшей сюжет книги Карло Коллоди «Приключения Пиноккио, история марионетки» (1883)[338]. Для фильма Толстой изменил концовку своего литературного пересказа: отомкнувшие заветную дверь золотым ключиком куклы и папа Карло оказывались перед огромной книгой, со страниц которой, раскрывающихся панорамой Московского Кремля, к ним на помощь выплывал воздушный корабль.
Спасенные герои поднимались на борт, а командир корабля (равно напоминающий своим обликом — суровым обветренным лицом, трубкой под густыми усами, кожаными крагами, дубленкой и меховой ушанкой — как о недавних подвигах легендарных полярников и летчиков, так и о Сталине со знаменитого плаката Бориса Ефимова 1933 года «Капитан Страны Советов ведет нас от победы к победе»), ударив по лбу Карабаса-Барабаса, под колыбельно-напевную мелодию песенного финала брал курс на счастливую страну, слова о которой красноречиво перекликались с всенародно известным припевом из «Песни о Родине» Лебедева-Кумача:
Прекрасны там горы и долы,И реки как песнь широки.Все дети там учатся в школе,И славно живут старики.В стране той пойдешь ты на север.На запад, восток и на юг —Везде человек человекуНадежный товарищ и друг.[339]
Пропагандистское сближение мифа и реализма, сказки и действительности, фантазии и «научного прогноза» приводит к постепенному вытеснению собственно фантастического жанра из советской литературы. К концу 1930-х годов объем публикаций на фантастические темы резко снижается, и эта ситуация остается фактически неизменной до конца 1950-х годов[340]. Патрик Макгвайр, сделавший содержательный обзор научной фантастики в СССР под политологическим углом зрения, выделяет среди возможных причин такого положения дел четыре обстоятельства — доминирование в Европе после Первой мировой войны жанров реалистического нарратива; очевидную несогласуемость утопического коммунизма с политической реальностью советского строя; борьбу с теми литературными жанрами, которые искушали возвращением к символизму, мистицизму и формализму; опасность идеологически наивного «социологизирования» писателей-фантастов и опыт уже имеющихся антисоветских научно-фантастических произведений[341]. Помимо упоминаемой Макгвайром мрачной антиутопии Евгения Замятина «Мы», в 1930-е годы преступным прецедентом антисоветской фантастики во мнении литературных критиков стала изданная в 1931 году повесть Яна Ларри «Страна счастливых»[342].
Доводы, приводимые Макгвайром, небесспорны (особенно первый из них), но применительно к идеологической и культурной атмосфере 1930-х годов могут быть суммированы таким образом: утопии перестают быть интересными для литературы, вынужденной иметь дело с безальтернативной действительностью советской пропаганды[343].
К концу 1940-х годов ленинский призыв о необходимости мечтать обязывает к известным вариациям на тему «горьковского понимания» соцреализма. Таковы, в частности, рассуждения горьковеда Б. Бялика о «величии нашей действительности» и «возвышенном характере советских людей», ставящем «с особенной силой задачу возвышения над действительностью» и, в свою очередь, «задачу забегания вперед, в будущее, в завтрашний день»[344]. Ответ на вопрос о том, как решить такую задачу, надлежало искать, впрочем, не в сфере фантазирования о будущем, а в сфере Возвышенного, «очевидным» воплощением которого советская действительность уже является[345]. В этой ситуации уэллсовская характеристика Ленина как «кремлевского мечтателя» стала, по меткому замечанию Кобо Абэ, формулой и руководством «правильной» фантастики — идеологически предсказуемой, партийно-подконтрольной и непреложно осуществляемой в практике коммунистического строительства[346]. Допустимое фантазирование достаточно определяется программой задач, сформулированных партией и гарантированно осуществимых безошибочностью партийных постановлений.
О классике фольклора и задачах фольклористики
Возвращение сказок на полки библиотек, как и «реабилитация» самого фольклора, кажется неслучайным на фоне сочувственных высказываний Ленина о фольклоре[347]. Но главную причину в данном случае надлежит отводить все же не им, а набирающим силу к концу 1920-х годов стабилизационным процессам в идеологии, «огосударствливании» революционной утопии и национальной политики, сделавшим ленинские высказывания (а также усугубившие их цитаты из Сталина, Маркса и Энгельса)[348] программной основой советской фольклористики последующих десятилетий.
Начиная с 1926 года предписания о практической актуальности фольклористики и надлежащем «осовременивании» фольклора с энтузиазмом тиражируются на страницах альманаха «Художественный фольклор» (5 выпусков с 1926 по 1929 год), ежемесячного журнала «Советское краеведение» (1930–1936 годы: 82 номера, некоторые из которых были посвящены фольклору и деятельности центральных фольклористических организаций, главным образом — Комиссии художественной литературы и фольклора при ЦБК и ЦНИИМКР), журнала «Советская этнография» (сменившего в 1931 году журнал «Этнография»: 4 номера в 1931 году, в 1932–1936 — по шесть номеров в год, в 1937-м — 4 номера), одноименных фольклорно-этнографических сборников 1933–1947 годов (вышло 7 номеров), а также учебных пособий и монографических работ Ю. М. Соколова, А. Н. Лозановой, Н. П. Андреева, М. К. Азадовского, Е. Г. Кагарова, В. Чичерова, П. С. Богословского[349]. С середины 1920-х годов оживляется экспедиционная деятельность фольклористов. Особую роль здесь сыграли Государственная академия истории материальной культуры и Государственный институт истории искусств (до своей реорганизации в 1931 году в Государственную академию искусствознания), силами которых были организованы важные и богатые по своим материалам комплексные экспедиции в Воронежскую губернию (ГАИМК) и на русский Север — Заонежье, Мезень, Терский, Карельский и Поморский берега Белого моря (ГИИИ)[350]. Культура социалистического общества призвана выражать жизнь масс, а фольклор — демонстрировать соответствующую массовость как в плане рецепции, так и по самому происхождению. Креативный парадокс, продекларированный в 1921 году анонимным изданием поэмы Владимира Маяковского «150 000 000»[351], отныне решается со ссылками на фольклорную классику и своевременный «расцвет советского фольклора» в текстах политически грамотных «новин», плачей, сказок и частушек[352].
Практические задачи фольклористики, как они формулируются в 1930–1940-е годы, состоят, однако, не только и не столько в описании, собирании и изучении фольклорных текстов, сколько в пропаганде и воспитании «фольклоротворческих» масс. Одна из главных проблем в дискуссиях о фольклоре начала 1930-х годов — преодоление стихийности в фольклоре, «борьба с классово чуждыми тенденциями» в народной культуре и «стимулирование развития идеологически ценных элементов путем активного воздействия на музыкально-поэтический быт» крестьян и рабочих[353].
Необходимость активного вмешательства в фольклорное творчество диктуется, помимо прочего, общераспространенным вплоть до начала 1930-х годов положением об аристократическом происхождении русского эпоса и классовой вторичности самого народного искусства, обязанного своим происхождением также некрестьянской среде. В 1924 году убеждение в том, что русское народное искусство «вовсе не так самобытно по своим источникам, как это иногда хотят думать», высказывал авторитетный искусствовед и историк архитектуры проф. А. И. Некрасов. «В состав русского искусства, — по мнению Некрасова, — вошел как Восток, так и Запад <…> (и, что особенно важно в фольклористическом контексте. — К.Б.) художественная культура верхних общественных слоев»[354]. Того же мнения придерживались исследователи фольклора, вольно или невольно повторявшие суждения дореволюционных исследователей-фольклористов — академика В. Ф. Миллера и в особенности В. А. Келтуяллы, настаивавшего (заметим в скобках — с опорой на Маркса) в своем «Курсе истории русской литературы» (ч. I, кн. 1, СПБ, 1906; ч. I, кн. 2, СПБ, 1911) на феодальных корнях русского эпоса. Ту же точку зрения развивал Д. Н. Овсянико-Куликовский — автор интеллектуального «бестселлера» начала века «История русской интеллигенции» (1908), писавший о том, что «героический эпос (в том числе и такой, как поэмы Гомера) — не народного, не крестьянского происхождения, а „господского“»[355].