Между страхом и восхищением: «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 - Герд Кёнен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время от времени его приглашал на завтрак посол, чтобы прощупать, не появились ли новые контакты. Но тщетно: «У меня ничего нет». Он сознательно держится подальше от болтунов, похвалявшихся своими выдуманными заданиями, и от авторов слухов, изобретавших «маленькие сенсации вроде мятежей и восстаний». А тот, кому всего этого мало, пусть потерпит «до того момента, пока мне не вздумается пригласить в свою провонявшую гуталином каморку посланцев, уполномоченных на тайные контакты»{249}.
В этих словах слышалось тихое торжество, они намекали на те тайные встречи, которые состоялись незадолго до того, в декабре 1917 г., в его стокгольмской квартире. Там представители пришедшего к власти большевистского режима — Вацлав Воровский и Карл Радек — впервые вели переговоры с уполномоченным германского правительства Куртом Рицлером о процедуре заключения перемирия.
Контакты с Раде ком и Воровским завязались у Паке много раньше. В день Вознесения (17 мая) он — явно под впечатлением от стремительного развития событий в России — начал вести «Политический дневник». Этот дневник начинался с воспоминаний о беседах, которые Паке в начале мая имел в Копенгагене и Стокгольме с «молодым социалистом Карлом Собельсоном-Радеком», оставленным там после секретной переброски ленинской группы из Швейцарии через Германию и Скандинавию в Петроград в качестве временного представителя{250}.
Радека, по-видимому, он знал, например, как редактора газеты «Бремер бюргерцайтунг» и как одного из самых неоднозначных представителей левого крыла СДПГ. К тому же в 1909 г. Радек в журнале СДПГ «Нойе цайт» опубликовал рецензию на путевые заметки Паке о путешествии по Сибири и Китаю{251}. Во время своей второй встречи в день Вознесения 1917 г. в Стокгольме они сразу заспорили и о «ли», которое Паке искал — и решил, что нашел, — в Китае, и о вероятности или невероятности революции в Германии.
Эти споры велись в стиле дружеского пикирования, о котором можно составить представление по записи в заново начатом дневнике Паке о том, как он заявил Собельсону-Радеку, что «является — благодаря своему аристократическому духовному труду — убежденным буржуа, с примесью европейского империализма»{252}. Так было положено начало долгой и довольно странной дружбе.
«Евреи! Всюду евреи!»
В начале лета 1917 г. в Стокгольме собрались делегаты международной социалистической конференции, цель которой состояла в зондировании возможностей заключения мира «снизу», но она так и не состоялась. В это же время в Петрограде обострились противоречия между Временным правительством и Петроградским советом рабочих и солдатских депутатов. Во всех этих событиях для Паке — о чем свидетельствует его дневник — на первый план выдвинулось явление, которое постоянно занимало его на протяжении всей войны. Это «еврейский вопрос».
19 июня после чтения реакционной российской прессы (которая мгновенно облеклась в тогу либерализма) он констатировал, что та все острее разжигает ненависть к «немцам, евреям, другим инородцам». Но прежде всего она «ополчилась против большевиков, что сводится к походу против евреев, игравших поразительную роль в российском социализме, и предвещает — ни больше, ни меньше — всемирный погром»{253}. Псевдонимы ведущих фигур в Петроградском совете рабочих и солдатских депутатов и в социалистических партиях Паке записывал и отдельно, указывая в длинном списке их настоящие, еврейские фамилии.
Перспективы конференции, с делегатами которой Паке беседовал каждый день, рисовались ему в мрачных красках (несмотря на сдержанную симпатию), хотя бы потому, что она стала бы «почти чисто еврейским собранием». Не только среди самих делегатов, но и среди попутчиков, сочувствующих и журналистов, составивших «обоз» конференции, были «в основном евреи». В разговорах с делегатами Независимой социал-демократической партии Германии Гаазе, Бернштейном и Каутским или с коллегами Паке Самуэлем Зенгером («Нойе рундшау») и Артуром Голичером («Берлинер тагеблатт») речь сразу заходила о «компрометирующе большой доле евреев, участвовавших в обсуждении вопросов европейского мира»{254}.
На довод Голичера, что перед лицом стравливания народов Европы ничего не остается, как добиваться «сознательной интернационализации евреев», Паке возразил, что проблема интернационализации уже, пожалуй, закрыта — благодаря сионизму и созданию «еврейского Ватикана» в Иерусалиме. Политически усиленный еврейский интернационализм, напротив, создаст угрозу для ассимилированных евреев, которые, вероятно, снова будут поставлены в рамки правового режима для иностранцев. «Такие страны, как, в частности, Англия, отвергнут претензии разветвленной международной группы, обладающей колоссальными связями и средствами принуждения»{255}.
Создается впечатление, что Паке какое-то время был буквально одержим этим вопросом. Просматривая свежие немецкие журналы по искусству и культуре, он также констатировал: «Евреи, всюду евреи!» Со всех концов Европы поступали тревожные сообщения: эксцессы в Лидсе, антиеврейские настроения во Франции, а в Германии травля военного ведомства (якобы находящегося под контролем еврейских поставщиков), которое распределяло скудные рационы, и «подсчет евреев» в армии — все эти признаки свидетельствовали, как он опасался, о том, что ярость народов Европы из-за войны когда-нибудь обратится на евреев. Сам он, кажется, тоже не остался безучастным и фиксировал свои противоречивые ощущения: евреи представляли тип людей, который он больше всего презирал, но с которым, как правило, мог найти общий язык{256}.
Паке, однако, по-прежнему придерживался мнения, что еврейство будет «для немцев естественным союзником»{257}. Вплоть до весны 1918 г. он вел в Стокгольме и Копенгагене с представителями еврейских организаций откровенные беседы о Палестине, которая в 1917 г. была завоевана британцами, и о независимой Украине как будущей «родине для евреев». Постоянным его собеседником был главный стокгольмский раввин д-р Маркус Эренпрайс, с которым он подружился и который, как предполагал Паке, являлся «скорее как бы тайным министром еврейской нации в ее широко разветвленных политических делах, чем раввином»[53].{258}
Обострение войны против Запада
В то время как перспектива «второй революции» в России благодаря радикализации советов рабочих и солдатских депутатов и движения за землю и мир приобрела отчетливые очертания, в очередной раз чрезвычайно обострился антагонизм в отношении западных военных противников.
Паке видел, что вступление Америки в войну и ее энергичное обхаживание Временного правительства в Петербурге диктуются уже страхом перед будущей «комбинацией Германия — Россия — Япония»{259}. Вести о последствиях союзнической блокады для жизни в Германии вызывали у него вспышки ожесточения: «непостижимая, бессмысленная, свинская ненависть к нам», по его мнению, диктовала поведение противников Германии. А потому: «Лучше смерть, чем отдать французам хотя бы пядь Эльзаса. Лучше убийство Франции»{260}.
И без того уже, казалось ему, мнимая «война демократии против автократии» кайзеровской империи, которую вели ее противники, есть чистой воды лицемерие. У президента Вильсона или премьер-министра Ллойд-Джорджа «больше личной аристократической власти, чем даже у российского императора»{261}. Вот почему Паке ожидал, «что война продлится еще несколько лет». В пользу этого, писал он, говорят «одерживаемые до сих пор победы центральных держав», даже если те еще не в состоянии быстро добиться окончательной победы в мировой войне. Растет рознь между народами, повсюду уже почти привыкли к тому, что идет война, а связанные с ней учреждения неудержимо разрастаются{262}.
При всей патриотической воинственности он также критиковал развитие событий в Германии, где после свержения Бетман-Гольвега власть в значительной мере перехватили военные из окружения Людендорфа. Шло четвертое военное лето 1917 г. В это время Паке был охвачен длившимся неделями «телесным и душевным недомоганием». Он мечтал о той минуте, когда «всякую мысль о политике, — она ведь есть только предпринимаемая слишком многими и слишком слабыми силами попытка играть роль самого Бога, своего и своих соотечественников», — он, наконец, скинет, «как изношенную одежду»{263}.
Большевистский переворот в России вселил в него новые силы. В дневниковой записи от 31 октября, в день Реформации, он отметил торжественный гул колоколов над городом, который «наполняет сердце движением и покоем»; сообщения о поражении Италии и доходящие из Англии мнения о том, что война продлится еще год, прокомментировал сухо: «Видимо, так и будет»{264}. Ибо на Востоке намечался решающий поворот. И Паке мог сказать словами Гёте: «И я присутствовал при этом»[54].