Я видел Сусанина - Алексей Румянцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не принес утешения луч денницы. От великого многолюдства столь сперся воздух, что свечи задыхались и гасли. Дверь уже кто-то замкнул крюком и шкворнями, снаружи метались и вопили посадские. Пение в соборе не могло уже заглушить воинственных воплей: недостойно, осатанело встречала земщина войско Димитриево. И ты же, праведный, наказал их еси.
Когда нестерпимый пламень взвился над посадом, когда летящая смерть опахнула крылом Соборную площадь, храм превратили они в крепость[18]. Не владыка, не священнослужители — увы — распоряжались там. Земцы впустили оружных воинов, заложили окна корзинами с песком и землей, заняли в буйстве ожесточения все карнизы вверху, все выступы снаружи. Обезумевшие, распаленные злым неистовством, земцы зачали бой со святилища! Очисти мя, грешного, помилуй мя… Воины же царя Димитрия палили в ответ из мушкетов и пушек по храму. Дым, гарь; стонала дверь под ударами ядер — кровь, кровь, о господи. Грядет ли тот день, когда пребудет волк в дружбе с ягненком, когда корова будет пастись рядом с медведицей, а лев, аки скот, станет жевать солому? Откроются ли глаза слепого и уши глухого отверзятся ли? Страшусь, о боже, видеть страницу крови. Сжечь бы ее, испепелить…
Испепелили, разумеется.
Обличающие документы аккуратненько сожгли, выдрав из древлехранилищ, прошлое подпудрили, высветлили, подлатали, и свыше трехсот лет русская Книга Бытия носила романовские заплаты. Из нее следовало, что Федор — Филарет, этот изменник в рясе, блудливый перебежчик в стан врага, был не менее как святым великомучеником! Что в Тушине-городке, у самозванца — ишь ведь какое диво! — держали его будто бы «крепким насильством». Что если и стал он лжепатриархом (при живом патриархе Гермогене), то с единственной целью, оказывается: лучше служить… русскому народу!
Какая же фальшь, какое кощунство!
Никто не жил четыреста лет, живых свидетелей мы не имеем. Но, к счастью для нас, не все древние акты и грамоты цари смогли прочесать. Многое просто не видели, не успели выщипать всех корешков. И вот по крохам случайно уцелевшего, по малым крупицам и корешкам проясняется все же тайное тайных Филаретовой авантюры.
Дело шло так.
Выскользнуть из Ростова, не запятнав святительский сан, владыке было уже нельзя. Где-то перемудрил он, где-то просчитался и упустил нужный час. А ростовцы-простолюдины — тертый народ: стать за Лжедимитрия открыто, как это можно было в Костроме или в Ярославле, здесь было рискованно[19]. Оказавшись в Успенском соборе, Филарет имел в то утро лишь один шанс: взять мирян на испуг. Не убеждением, так страхом великим, сценами будущих лютых кар сломить простолюдье. Затем прямо с молебствия вывести всех навстречу «богодарованной» шляхте. С иконами, с хоругвями, конечно.
Ничего из этого не могло получиться. Опора митрополита, ростовская знать, покинула город еще накануне, а воины-земцы, уцелевшие в сече под городом и на посаде, укрылись в храме не для того, чтобы слушать увещания владыки. Воины эти (всего-то горстка) мыслили укрепиться в каменных, недоступных по тем временам стенах, превратить собор в последнюю свою крепость. Или, если уж победа не суждена, взорвать себя вместе с храмом: под полом заложены были там бочонки с порохом.
Такова истина. Волосы владыки за эти два часа стали седыми, — не так уж хотелось вознестись раньше срока на небеса даже священнейшему.
Шляхта явно одолевала, дело шло к взрыву.
И тут спасла Филарета природная сметливость.
— Откройте дверь, — подошел он к старейшему из воинов. — На паперть выду с увещеванием. Так повелел господь.
— Срубят ведь, отче великий.
— Открой мне, и дрогнут в смятении сердца их, — повторил властно. — Верую в милосердие божие! Со крестом, с божественным словом выду один.
— Стражу бы взять? А?
— Нет. Лишь один!
— Благослови тогда, великий владыка. Вход мы присмотрим: назад пяться, коли что.
Час последний, час роковой! В святительской ризе и белом клобуке, с драгоценным золотым крестом в руке вышел митрополит навстречу грозе. На какой-то миг шляхта действительно дрогнула: невольная оторопь взяла даже завзятых шкуродеров. Но изумление прошло, и начался яростный, ни с чем не сравнимый штурм двери. Взломали ее, ворвались внутрь. Помятый в свалке владыка был пощажен, как он, впрочем, и рассчитывал: без стражи к ним вышел, отличителен с виду, таких и мародеры не душат. А вот из воинов, героев защиты храма, никто не остался жив. Иных иссекли саблями прямо в соборе, иные погибли в неравной схватке на паперти, иные живыми посажены на кол.
— Р-ррр-ы-ыы… р-рря-я-аа… оу-ууу, — стонала, выла, рычала горящая площадь.
С митрополита содрали ризу и драгоценности, похитили золотой, с изумрудами крест, толкали невежливо — было сгоряча, не убавишь — все это было! Как пленного, сунули его в телегу, рядом с нерусской женщиной; в дорогу Филарет успел взять лишь святительский посох да худой сундучишко с жалкой, убогой рухлядью… Все это наиусерднейше раздували потом мастера кудрявых речей, распространяли через церкви в народе.
Не все, правда, распространяли. Умалчивалось, например, что в двойном дне ветхого, на ржавых петлях сундучишка Филарет сумел вывезти из Ростовской митрополии дивные богатства — ворох драгоценных камней. Умалчивалось, что в рукояти владыченского посоха был тайно заделан диковинный, с голубиное яйцо, изумруд несметной цены. Что сокровище это Филарет самолично преподнес в Тушине Лжедимитрию.
Сшептались они, прямо сказать, быстрехонько. Романовы исстари кичились родственной связью с Иваном Грозным, с его наследниками, а значит, и самозванцу подобало чтить Филарета-Федора не иначе как ближнюю, дорогую родню. Отсюда — милости, щедроты, почет; здесь все ясно.
А вот игуменам, собравшимся в тушинском ястребином гнезде, было над чем в тот день призадуматься. Как дальше-то жизнь пойдет? Рассвета ждать аль ночи кромешной? Что станет с Русью?
Потрескивали в шандалах толстые свечи, голубой дымок и благовоние источали золотые узорные лампады. Дородный дьяк Григорий читал распевно слезницу о воинских, людских потерях Димитрия, но чуял святейший: не каждого в сем святом сходбище трогали тушинские потери. Скорбь и печаль на лицах владык были притворны. Сердцем жили иные не здесь, а в своих епархиях, в монастырском Поволжье, где в муках тяжких страдала настоящая Русь, попираемая и растерзанная.
Филарет беспокойно стриганул глазом вправо, влево, вперед. Истово вздохнул, внимая усердию дьяка:
— Помяни, господи, души усопших рабов твоих…
Священнослужители закрестились испуганно, всем стадом; всколыхнулись желтые светляки ближних лампад. «Отец Христофор не радеет сердцем, — примечал святейший с возрастающей тревогой. — И вон тот, переяславец… И ростовский Вассиан — к мятежным!» Это была сущая правда: не все, даже тут, на первом патриаршем приеме, желали побед «доблестным ратям Димитрия». Были и такие, что мысленно слали проклятия панам Сапеге и Лисовскому. Города и села разоренные видели мысленно, кровь и гибель сотен и тысяч русских людей… Не оттого ль так тревожен шепот молитвы святых старцев?
— Помяни, господи, живот свой на поле брани положивших, — проникновенно-жарко шелестело в сумеречных расписных сводах. — Прими их в селение праведных, где несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная…
«За мужиков-шишей! За смутьянщиков кресты кладут! — ужаснулся Филарет, догадавшись и внутренне похолодев. — Изнаглились все, коему верить? — Взял себя в руки, продолжая изучать лица. Вздохнул, кроткий и просветленный, похожий на херувима: — Отныне вы у меня, голубчики, на крючке!..»
ШУМИ, КОСТРОМА!
Никогда и не снилось Башкану, что Кострома зимой такая красивая!
Он стоял с Ванькой Репой и угольщиком Костыгой на крутизне правого берега, над городищенским волжским спуском. Ниже их, с подножия крутояра вздымались могучие стволы берез; сквозь кружево переплетенных ветвей вставал на той стороне кремль-батюшка, древний, многобашенный: словно ладонью сказочного богатыря вознятый ввысь, над посадом. Был он темен и мрачноват в сиреневой дымке рассвета, но молодил его и нежный отблеск не отгоревшей еще зари, и бесчисленные бугорки по-над кровлями — дивные шапочки пушистого снега на башнях и перекрытиях. Снег выбелил за ночь купола церквушек и звонниц, обновил навесы казенных амбаров у берега, подвеселил посадские лачуги, такие крошечные издали, тянувшиеся к кремлю, как белоголовые цыплята к матери-квочке.
Настоящая зима еще только-только примерялась хозяйничать, лед стал на Волге всего неделю тому назад. И хотя утренники первозимья были всю эту неделю цепкими, налитыми обжигающей стужей, переправа по льду требовала искусства и риска. Двигаться на ура, без должной сноровки было пока и вовсе нельзя: лед зловеще потрескивал, местами даже качался. Вот почему над спуском с утра скопились подводы и кучки людей.