До того, как она встретила меня - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одно такое утро она обошла кровать и поглядела на него. Он лежал на спине, разметавшись. Лицо у него было спокойное, но обе руки были вскинуты к голове и повернуты ладонями наружу. Ее взгляд скользнул вниз по его профессорской груди в прихотливой поросли мышиной шерстки и дальше через намечающееся брюшко к гениталиям. Его член, меньше и словно бы розовее обычного, лежал под прямым углом на левом бедре; одно из яичек было спрятано, второе — в туго натянувшейся куриной коже — лежало совсем близко под членом. Энн смотрела на лунный пейзаж этого яичка, на сморщенную пупырчатую кожу, на удивительную безволосость. Как загадочно, что столько бед и тревог вызывал такой пустяковый, такой нелепо выглядевший орган. Может быть, его следует попросту игнорировать, может быть, он ни малейшей важности не имеет. В утреннем свете, пока его владелец продолжал спать, этот розово-буроватый прибор показался Энн до странности незначимым. Через минуту-другую по его виду уже трудно было поверить, что он имеет какое-то отношение к сексу. Да, вот именно: то, что угнездилось в бедряной ложбинке Грэма, ни малейшего отношения к сексу не имело — просто облупленная креветка и каштан.
На мяснике был фартук в синюю полоску и соломенная шляпа с синей лентой вокруг тульи. Впервые за несколько лет Энн, стоя в очереди, подумала, какой странный контраст составляют этот фартук и шляпа. Канотье приводило на ум ленивый всплеск весел над апатичной, задушенной водорослями рекой; фартук в кровавых пятнах возвещал о преступной жизни, о психопатических убийствах. Почему она никогда не замечала этого прежде? Смотреть на этого человека было как смотреть на шизофреника: вежливость и зверская грубость сплетались в претензию на нормальность. И ведь люди считали это нормальным; их не удивляло, что этот человек, просто стоя за прилавком, возвещает о сочетаемости двух несочетаемостей.
— Да, моя прелесть?
Она уже почти забыла, зачем пришла.
— Две свиные отбивные, мистер Уокер.
Мясник шлепнул их на широкие весы, будто рыбу.
— Полдюжины яиц. Больших, коричневых. Нет, пожалуй, дюжину.
Уокер, спиной к Энн, чуть поднял бровь, как бы размышляя.
— И не могла бы я заказать на субботу ростбиф?
Снова обернувшись к ней, мясник одарил ее улыбкой.
— Так и думал, что потроха с луком у вас уже в зубах навязли.
Энн засмеялась. Выходя из лавки, Энн подумала: какие забавные вещи говорят торговцы; довольно скоро все покупатели уже выглядят на одно лицо, а волосы у меня грязные. А мясник в свою очередь думал: ну, я рад, что он получил свою работу назад, или нашел новую, или еще как-то устроился.
Энн сказала Грэму, как мясник принял ее за кого-то еще, но он только неясно буркнул в ответ. Ну ладно, подумала она, это не так уж интересно, но хоть что-то. Грэм становился все более молчаливым и замкнутым. Все разговоры теперь словно бы вела она одна. Вот почему она ловила себя на том, что заговаривает о пустяках вроде мясника. А он что-то буркал, словно говоря: ПРИЧИНА, почему я не так разговорчив, как тебе хотелось бы, в том, что ты выбираешь такие скучные темы. Как-то раз, когда она описывала новую ткань, которой занималась по службе, он внезапно посмотрел на нее и сказал:
— Мне все равно.
— Мне-Все-Равно стало не все равно, — машинально ответила она. Так всегда отвечала ее бабушка, когда маленькая Энн проявляла дерзкое равнодушие. А если ее «все равно» подразумевало решительное непослушание, бабушка договаривала присловье до конца.
Мне-Все-Равно стало не все равно;Мне-Все-Равно повесили,Мне-Все-Равно бросили в котелИ кипятили, пока она не сварилась.
У Грэма оставалось еще три недели летнего отпуска (Энн так и не привыкла называть его «каникулы»). Обычно это было лучшее время в году, потому что Грэм был особенно бодр и внимателен к ней. Она уходила на работу счастливой от мысли, что он хлопочет в доме, немного читает, иногда готовит обед. Иногда в последние года два она ускользала с работы в середине дня, возвращаясь домой вспотевшая и сексуально настроенная от жары, легкой одежды, стука и лязга подземки; без слов они договорились, почему она возвращается домой пораньше, и отправлялись в постель, когда все шарниры ее тела были влажными.
Дневной секс был самым лучшим из всех возможных, думала Энн. Утреннего секса она наполучала достаточно. Обычно он означал: «Прошу извинения за прошедшую ночь, но все-таки получи»; а иногда он означал: «Вот уж ТЕПЕРЬ тебе сегодня меня не забыть; но оба варианта ее равно не прельщали. Вечерний секс был, ну, фундаментальным видом секса, так ведь? Это был секс, варьирующийся от обволакивающего счастья через сонное согласие до раздраженного: „Послушай, мы же легли пораньше из-за ЭТОГО, так почему бы нам не приступить?“ Вечерний секс был таким прекрасным или безразличным и, уж во всяком случае, максимально непредсказуемым, насколько способен быть секс. А вот дневной секс никогда не бывал вежливым закруглением, это был целеустремленный преднамеренный секс. И порой он странным образом нашептывал вам (даже если вы состояли в браке): „Это то, чем мы занимаемся сейчас, и я все равно хочу провести вечер с тобой“. Дневной секс приносил вам вот такие нежданные утешения.
После возвращения из Франции Энн как-то раз ушла домой с работы пораньше. Но когда она добралась домой, Грэма там не оказалось, хотя он сказал, что никуда уходить не намерен. Она перегрелась, хотела пить и разочарованно, с обидой бродила из комнаты в комнату. Сварила себе чашку кофе. Прихлебывая его, она медленно катила без тормозов вниз к разочарованию и дальше. Заняться любовью они не могут; он взял, да и дернул куда-то, а вот если бы он обладал инстинктом предви… Она про себя ворчала на структуральную неспособность мужчин улавливать настроения, ловить день. Потом она прервала себя: а вдруг он ушел, собираясь вернуться вовремя. Что, если что-то случилось? Сколько требуется времени, чтобы узнать? Кто тебе позвонит? Через пятнадцать секунд она уже достигла предвещательного вдовства. Ну так давай умирай не возвращайся увидишь насколько мне все равно. В быстрой последовательности она увидела автобус, стоящий поперек улицы, раздавленные очки, простыню в руках санитаров.
Тут она вспомнила Марджи, свою школьную подругу, которая лет в двадцать пять влюбилась в женатого. Он бросил семью, поселился с ней, перевез свои вещи и получил развод. Они подумывали о детях. Два месяца спустя он умер от совершенно нормальной, чрезвычайно редкой болезни крови. Годы спустя Марджи призналась Энн в своих тогдашних чувствах. „Я очень его любила. Я думала провести с ним всю жизнь. Я сломала его семью, а потому, даже если бы расхотела идти с ним до конца, все равно пошла бы. Затем он начал бледнеть, худеть и отодвигаться от меня все дальше и дальше, и я смотрела, как он умирает. А на другой день после его смерти я обнаружила, как во мне что-то говорит „ты свободна“. Опять и опять „ты свободна“, хотя я вовсе этого не хотела“.
Тогда Энн не поняла, только в эту минуту. Она хотела, чтобы Грэм был дома сейчас, живой и здоровый; кроме того, она хотела его под колесами автобуса, растянувшимся, обгорелым на рельсах подземки, проткнутым колонкой автомобильного руля. Оба желания сосуществовали; они даже не думали вступать в войну.
К тому времени, когда Грэм вернулся домой около семи, ее чувства улеглись. Он объявил, что внезапно вспомнил что-то, о чем следовало справиться в библиотеке. Она даже не подумала, верить ему или нет, больше не спрашивала, не видел ли он в последние дни какие-нибудь хорошие новые фильмы. Он, казалось, не считал, что ему следовало бы извиниться. Был он каким-то притихшим и пошел принять душ.
Грэм более или менее сказал правду. Утром, когда Энн ушла, он дочитал газету и вымыл посуду. Потом бродил по дому, как грабитель, удивляясь каждой комнате. И, как всегда, в заключение оказался у себя в кабинете. Да, он мог бы приняться за новую биографию Бальфура, к которой уже настолько приступил, что купил ее. И охотно, так как нынешние биографии — во всяком случае, такое у него сложилось впечатление, — все больше и больше сосредоточивались на сексе. Историки, летаргические мудаки даже в самые лучшие времена, наконец-то открыли отфильтрованного Фрейда. Внезапно все свелось к сексу. Был ли Бальфур на высоте? Был ли у Гитлера крипторхизм?[13] Был ли Сталин Большим Террором в постели? Такой исследовательский метод, пришел к выводу Грэм, сулил примерно те же результаты, что и перелопачивание океана государственных документов.
Ему вполне хотелось получить сведения о фригидности Бальфура, и, в определенном смысле, это даже было необходимо, поскольку самые усердные из его студентов, возможно, в эту самую минуту читают рекомендованную биографию самым ускоренным темпом. Но в более широком смысле никакой необходимости не было. В конце-то концов, он не собирался менять свой подход к изучению истории — интуитивно-прагматический (каким он ему в данный момент представлялся) на психо-сексуальный; начать хотя бы с того, что это взбудоражит кафедру. А кроме того, даже если каждый студент, каждая студентка в следующем семестре прочтет эту биографию (которая, чем дольше он за нее не брался, становилась в его мозгу все толще и толще), он, Грэм, все равно будет знать обо всем куда больше, чем все они, взятые вместе. В большинстве они мало что знали, приступая к занятиям, а вскоре утрачивали всякий интерес, читали ровно столько, чтобы продержаться, брали друг у друга конспекты для экзаменов и были счастливы получить любую оценку, лишь бы положительную. Достаточно было оглушить их именитой фамилией, чтобы они все перепугались. Очень она длинная? — безмолвно вопрошали их физиономии. И нельзя ли мне обойтись без нее? Грэм имел обыкновение в течение первых недель швырять немалую толику фамилий, но главным образом полагался на систему доводить их до зевоты. Pas trop d'enthousiasme — не перевозбуждай их, говорил он себе, глядя на своих первокурсников; заранее не предугадаешь, что именно ты можешь на себя навлечь.