Революция. Книга 1. Японский городовой - Бурносов Юрий Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он любил сына — просто не знал, как его любить. К тому же его жена, Аника, начинала казаться ему чужой. Слишком чужой с ее монашески строгим лицом, серыми неулыбчивыми глазами, со стихами, которые он ценил, но которые давно уже были явно не о нем и вдохновлены не им…
Ахматова чаще молчала, чем говорила, и к сыну относилась ровно так же, как к мужу — почти никак. Может быть, именно поэтому Гумилев стал уделять еще больше внимания творчеству и внутрилитературным интригам и скандалам. Хотя и здесь не обошлось без Ахматовой: именно она вместе с Гумилевым, Мандельштамом, Городецким, Зенкевичем и Нарбутом числилась в основателях нового и весьма спорного литературного течения под названием «акмеизм».
… Его вывел из задумчивости бархатный голос профессора Жебелева, поинтересовавшегося:
— А что бы вам, батенька, не пойти с рассказом о своем путешествии в Академию наук? Я готов оказать содействие. Возможно, вам и денег на очередную экспедицию выделят, и с организацией помогут… Не так уж много, знаете ли, желающих. А у вас уже и опыт, и связи кое-какие.
Гумилев сразу же представил себе громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира. Служители с галунами допытываются, кого именно он хочет видеть, а окончательным ответом становится то, что Академия не интересуется частными работами.
— Разве у Академии мало своих исследователей? — нерешительно спросил Гумилев. — Не дадут ли мне от ворот поворот?
— Сразу видно господина литератора, — заулыбался профессор. — Литераторы от века привыкли смотреть на академиков, как на своих исконных врагов. Погодите, чтобы вы не беспокоились, я вам напишу рекомендательное письмо…
С означенным рекомендательным письмом в руках Гумилев и оказался в приемной одного из вершителей академических судеб.
* * *С тех пор прошло еще пять месяцев. За это время Гумилев если и не сделался в Академии своим, то как минимум обнаружил там множество единомышленников. Ученые были народ необычный в своих увлечениях, но чрезвычайно привлекательный, доброжелательный и благосклонный.
Однако не все, что было задумано, удавалось. Мечта Гумилева пройти с юга на север опасную Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша и навестить обитавшие там неизвестные и загадочные племена оказалась несбыточной: маршрут не был принят Академией. Предложение Гумилева академики сочли чересчур дорогим. Он примирился с отказом и представил другой маршрут, принятый после некоторых обсуждений Музеем антропологии и этнографии при императорской Академии наук.
Теперь Гумилев со своей экспедицией должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда двинуться по железной дороге к Харару, а потом — своим ходом — на юг в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа и Маргариты.
Он планировал охватить максимальный район для исследований, делать фотографические снимки, собирать этнографические и зоологические коллекции, записывать народные песни и легенды — в общем, устроить самую настоящую экспедицию, а не частное путешествие.
Впрочем, экспедицией называть гумилевское предприятие было слишком громко — с собою он взял только девятнадцатилетнего Коленьку Сверчкова, своего родственника, который недавно как раз окончил Царскосельскую Николаевскую гимназию — ту самую, где когда-то учился и сам Гумилев. С Коленькой они всегда дружили, и родичи смеялись, что «Коля маленький» — словно адъютант при «Коле большом». Куда ж было без него и в Африку?
Приготовления к путешествию обернулись месяцем упорного труда. Надо было достать палатку, ружья, седла, вьюки, удостоверения, рекомендательные письма и прочее. Соответственно Гумилев практически не мог уделять должного внимания семье — Ане и полугодовалому Левушке. Он так умаялся, что накануне отъезда весь день лежал в жару, говоря Сверчкову:
— Право, приготовления к путешествию труднее самого путешествия…
«Коля маленький» соглашался с ним, возясь со своим фотографическим аппаратом и волнуясь в глубине души, что дядюшка не выздоровеет и экспедицию, не дай бог, придется отложить.
Иногда Сверчков учил абиссинский, упорно повторяя:
— «Ато» — «господин»… «Гета» — тоже «господин»… «Аурарис» — «носорог»… «Гумаре» — «бегемот»… «Азо» — крокодил…
— Ой ю гут! — по-абиссински удивлялся Гумилев. — А как сказать «господин крокодил»?
— Ато азо, — с гордостью изрекал Коленька, и оба смеялись.
… Добравшись поездом до Одессы, сутки они пробыли там, после чего вышли в море на пароходе Добровольного флота «Тамбов».
Дельфины дружными стаями мчались за пароходом, то обгоняя его, то отставая, и временами, как бы в безудержном припадке веселья, подскакивали, показывая лоснящиеся мокрые спины. Теперь Гумилев уже не испытывал к ним смешанного с боязнью отвращения, как во времена своего первого плавания. Все было забыто, жизнь разворачивалась в совершенно ином свете, хотя отношения с Анной — некогда столь желанные — могли бы складываться и лучше… А теперь он оставил ее воспитывать маленького сына, а сам отправился в путешествие, далекое и опасное.
А что, если он не вернется?
А что, если вернется, а его никто не ждет?!
Так думал Гумилев, глядя на ночное море. В руке он держал свой талисман — металлического скорпиона, с которым никогда не расставался и который никому, даже Анне, не показывал.
Взял он его и сходя на берег в Константинополе. Гумилев всегда любил этот город с его декоративной красотой Босфора, заливами, кишащими лодками, с которых веселые турки скалили зубы, с домами, лепящимися по прибрежным склонам, окруженными кипарисами и цветущей сиренью, с зубцами и башнями старинных крепостей. Даже солнце Константинополя было светлым и не жгучим.
Как только бросили якорь, Гумилев и Сверчков сели в турецкую лодчонку и отправились на берег, не пренебрегая обычным в Босфоре удовольствием попасть в волну, оставляемую проходящим пароходом, и бешено покачаться в течение нескольких секунд.
В Галате, греческой части города, куда они пристали, царило обычное оживление. Но, как только они перешли широкий деревянный мост, переброшенный через Золотой Рог, и очутились в Стамбуле, то есть турецкой части, их тут же поразила необычная тишина и запустение. Многие магазины были заперты, кафе пусты, на улицах встречались почти исключительно старики и дети. Затем они прошли в Айя-Софию[18] — на окружающем ее тенистом дворе играли полуголые дети, а несколько оборванных и грязных дервишей, сидя у стены, были погружены в созерцание.
Против обыкновения, не было видно ни одного европейца. Гумилев откинул повешенную в дверях циновку, и они вошли в прохладный, полутемный коридор, окружающий храм. Мрачный сторож надел на них кожаные туфли, чтобы ноги не осквернили святыни этого места.
Мягкие ковры заглушали шаги, на стенах еще видны были тени ангелов, кое-как замазанных вандалами-турками после захвата Константинополя. Откуда-то возник маленький седой турок в зеленой чалме. Долго и упорно бродил вокруг них — должно быть, следил, чтобы с посетителей не соскочили туфли, а потом вдруг бросился показывать зарубку на стене.
— Ее сделал своим мечом султан Магомет! — пояснил старикашка с благоговением.
Коленька потрогал небольшую с виду зарубку и шепнул Гумилеву:
— Небось сам перочинным ножичком расковырял, а теперь выдумывает!
Гумилев хмыкнул.
Старикашка же увлек их далее, размахивая руками и патетически восклицая:
— А вот — след руки султана Магомета, омоченной в крови!
След был трудноразличим и напоминал скорее пятно, которое оставляют после себя нерадивые маляры, если схватятся вдруг за покрашенное.
— А это — стена, куда вошел священник Святой Софии со святыми дарами, когда турки захватили город. Говорят, он и по сей день читает там молитвы, которые можно слышать, если приложить к стене ухо, — поведал старикашка-турок и замер в ожидании, планируя, видимо, получить немного денег за разрешение приложить уши и послушать.