Думание мира - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В шестидесятые у нас на короткое время прижилась было почти американская мифология ― «любовь звезд», но не было настоящей звездной индустрии, а потому красивые романы оставались темой для разговоров очень небольшой прослойки. Любовь Никиты Михалкова и Насти Вертинской, Андрона Кончаловского и Наташи Аринбасаровой, Геннадия Шпаликова и Инны Гулая была красива, но известна в основном знатокам. Звезд не получалось. Русский любовный миф в эпоху застоя практически не существовал ― даже Высоцкий и Влади не раскочегарили его; правда, на некоторое время, на самом закате советской эпохи, мелькнула история из фильма «Москва слезам не верит», ибо настало время выродившихся женственных мужчин и решительных производственниц; но время впадало в маразм и к эротике не располагало. Маразм продолжался и в начале перестройки ― обществу было не до любви. Своего мифа нет у нас и сейчас, потому что для мифа нужны положительные герои. Почти святые. Не Пугачева же с Филей, в самом деле! Принц и пастушка, поэт и кокотка, даже летчик и артистка вполне могут быть святыми, но вот олигарх и топ-модель… или министр и референтка… Именно поэтому сегодня нет ни одного любовного приключения, за которым наблюдала бы вся страна.
Впрочем, кое-какой святой у нас уже народился. И потому, надо полагать, следующий любовный миф будет у нас осуществляться но схеме «Забиба и король», как во всех тоталитарных сообществах (если кто не помнит, так назывался роман Саддама Хусейна). Так что в ближайшее время мы наверняка прочтем несколько любовных романов о любви кристально честного силовика к доблестной патриотке, простой, как мычание, и щекастой, как матрешка. Так что вместо любви бандита к проститутке мы скоро увидим духовную многосерийную телесагу о страсти народа и власти, тем более что в «Новостях» ни о чем другом давно не говорят.
2003 годПолитика имманентностей
Вячеслав Костиков ― неглупый человек и неплохой писатель, чему никак не помешало его трехлетнее пребывание в ельцинских пресс-секретарях, ― сказал мне как-то в интервью, что нормальная политическая жизнь в России была возможна ровно до тех пор, пока славянофилы с западниками могли пить чай. Вероятно, он имел в виду перепалку и переписку Самарина с Герценом, случившуюся после их встречи в Лондоне: спорили они насмерть, но обняться при встрече не побрезговали.
Чем далее, тем более я соглашаюсь с этим определением: нормальная политика возможна там, где существуют разделения более высокого порядка, нежели имманентные, изначально данные барьеры. Где славянофил может обнять западника, невзирая на идеологические разногласия, сословные и национальные границы, ― поскольку оба они принадлежат к обществу порядочных и просвещенных людей. Где идеология не стопроцентно предопределена местом рождения, национальностью и другими родимыми пятнами. (В случае с Герценом и Самариным, правда, некую роль играло общее дворянство ― но согласимся, что во второй половине XIX столетия оно значило уже не так много, как общее университетское прошлое.)
Славянофил XIX века не опускался до непримиримейшей ― кровной ― вражды. Между спорщиками не было непреодолимых ― национальных ― барьеров. Всякий инородец не считался априори врагом русской государственности. Всякий коренной русак не обязан был придерживаться ксенофобского, консервативного, агрессивно-православного мировоззрения. Скандинав Даль и еврей Гершензон были славянофилами, консерваторами и в высшей степени лояльными людьми; причины на это были у них разные, в том числе и национальные, ― но мировоззрение они себе выбирали свободно. Имманентные признаки были далеко не решающим, а в сущности, и пренебрежимым фактором.
Сегодняшняя Россия ― государство имманентностей, потому что любые вещи более высокого порядка либо дискредитированы, либо уничтожены предыдущей нашей историей. Общество восстанавливается медленней, чем уничтожается; радикальная революция происходит у нас примерно раз в сто лет, а культуре для восстановления и развития требуется примерно вдвое больше времени ― особенно если учесть, что культура и наука со временем усложняются. Русская литература после большевистского переворота возрождалась очень успешно, но достигнуть уровня Толстого и Достоевского так и не успела ― оборвалась на Трифонове, Солженицыне и Набокове; русская философия дожила до духовного ренессанса семидесятых, дала Меня, Сергия Желудкова, сборник «Из-под глыб», ― но «Глыбам» до «Вех» далековато как в смысле высоты взгляда, так и в смысле умения подниматься над клановыми предрассудками. Словом, мы опять не успели восстановиться, хотя все к этому шло: в гниловатом оранжерейном воздухе совка начали распускаться фантастические цветы. Очередная революция сровняла все с землей, и сегодня у нас остались только самые простые вещи: сырьевая экономика и столь же сырьевая идеология.
Национализм сегодня оправдывают многие, в том числе и неглупые люди, а потому пришла пора со всей прямотой заявить, что это ― обычный аналог сырьевой экономики в идеологической и политической сфере; нефтяная экономика проедает то, что есть, и категорически не в состоянии произвести то, чего еще не было. Националистическая идеология паразитирует на том, что есть, и опять-таки не в состоянии ничего выстроить на этом фундаменте. В принципе, из национализма можно сделать удивительные вещи ― например, разветвленную и увлекательную систему сожительства с другими народами, тактической борьбы и стратегического взаимодействия с ними; можно проникнуть в историю вопроса и проследить механизмы формирования нации; можно, наконец, сформировать нацию нового типа (одни называют ее «гражданской», другие ― «политической»), то есть сформулировать наиболее подходящие для нашей истории и территории нравственные принципы и начать наконец им следовать, считая себя нацией на основании общего вероисповедания и закона, а не рождения в Москве или Оренбурге; но ничего подобного Россия делать не собирается. Она скребет по дну. Сегодняшняя националистическая идеология предельно проста: выгнать всех, кто не мы, ― и проблемы устаканятся сами собою.
Человек вообще состоялся ровно в той степени, в какой преодолел свои имманентности: болезнь, старость, бедность (все рождаются голыми), сословные предрассудки, саму смерть. Человек интересен лишь настолько, насколько научился объезжать свое внутреннее животное. Интерес представляет только то, что поднимается над природностью, развивает или отрицает ее. Сегодняшняя Россия ― идеально природная страна; и дело, конечно, не только в цикличности ее истории, что вообще характерно для архаических, близких к природе социумов, но и в абсолютизации тех признаков, какие вообще не стоит брать в расчет в серьезном разговоре.
А какие остались?
Религия? Но ей были нанесены в России два страшных удара ― петровский раскол и ленинское истребление; третьим, не менее страшным испытанием, хоть и растянутым во времени, было огосударствливание Церкви ― после такой компрометации спасти ее непросто. Годы запрета и катакомбности вроде бы помогли сформировать поколение искренних неофитов ― но тут грянуло очередное Верховное Насаждение, и к этому искушению Церковь в очередной раз оказалась не готова. Из церковных публицистов и мыслителей, думаю, это как следует понимает один о. Андрей Кураев, но он, сколько могу заметить, пока в меньшинстве.
Мораль? Но у разных сословий в России всегда была разная мораль, и уничтожение этих сословных барьеров, сиречь конвергенция, так никогда и не доходило до конца. Никакого общего нравственного кодекса не было даже во времена «небывалого единения» ― коммунисты завели себе отдельный моральный кодекс и нарушали его почем зря, а интеллигенция считала недопустимым хоть в чем-то совпадать с властью и к официальной морали относилась с демонстративным презрением (почему блатная мораль и проникла так широко в диссидентскую среду; впрочем, на это были и исторические причины ― диссидентов усердно сажали, а блатные охотно пользовались диссидентской фразеологией ради легитимизации).
Идеология? Тут, казалось бы, наметился некий прогресс ― потому что большевики предложили России идею надконфессиональную и, если угодно, сверхклассовую (после уничтожения РАППа идея пролетарского происхождения как высшей доблести окончательно перестала быть актуальной). Мы строим новое общество, в котором человек труда будет хозяином всего. Очень славно, и на этом пути были достигнуты определенные результаты, ― но такая идея могла прохилять в любом обществе, кроме российского. Российское было до такой степени расколото, что утопический проект нового общества превратился в очередной предлог для самоистребления ― и только Великая Отечественная война позволила этому проекту продержаться еще лет тридцать; к началу сороковых откровенное разочарование в нем было уже нескрываемо. Не думаю, что массовые репрессии были заложены уже в природе этой утопии ― причина, скорей, в природе страны, в истории которой массовыми репрессиями оборачивается любая, хотя бы и самая безобидная идея; в стране, где нет единой нации, то есть общих для всех незыблемых правил, никакая идеология не обеспечит единства и прогресса.