Пани Ирена - Геннадий Семенихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На сей раз нас бьют и в хвост и в гриву, – мрачно заявил полковник. – Маршал у себя? Принимает?
– В принципе нет. Но для вас постараюсь добиться исключения.
Адъютант скользнул за двойную, обитую кожей дверь и, возвратившись, ободряюще кивнул полковнику. Саврасов, успевший сбросить кожанку, порывистым, нетерпеливым движением расправил у пояса гимнастерку. Сдвинув черные брови, он решительно распахнул дверь и быстрыми смелыми шагами приблизился по длинной ковровой дорожке к столу. Ему навстречу из кресла поднялся высокий человек с красивым, скорее усталым, чем пожилым, лицом. Мягкий, добрый рот как-то не сочетался с внимательными, чуть строгими и озабоченными глазами. Густые волосы были разделены на его голове аккуратным пробором. Командующий был хорошим психологом. К нему в кабинет входили всякие люди: волевые и безвольные, правые и виноватые, боязливые и требовательные. Сейчас по нервной, взвинченной походке Саврасова он безошибочно понял, что тот взбешен до последней степени, и спросил тихим обезоруживающим голосом:
– Что у вас ко мне, Александр Иванович?
– Товарищ маршал, – задохнулся Саврасов от вновь подступающего бешенства, – да кто позволил глумиться над честным советским человеком и летчиком?
Вы о гвардии капитане Большакове? – так же тихо осведомился командующий.
– О нем, товарищ маршал. Гвардии капитан Большаков совершил подвиг: накрыл бомбами весь цвет немецкого фронта, стоящего против Вислы. Был 'сбит, раненный, пробирался по лесам' наконец возвратился в полк… а тут в мое отсутствие приезжает какой-то майор и начинает снимать допрос. Да еще кулаком стучит по столу и спрашивает у моего летчика, кто его завербовал и когда.
– Я все знаю, Саврасов, – сказал командующий и опустился в кресло. – Дело приняло нежелательный оборот. Ваш Большаков оказался весьма невыдержанным. Что бы там ни было, но нельзя же грубить представителю госбезопасности, да еще старшему в звании.
– А если тот фашистским шпионом ни за что ни про что называет? Что же Большаков должен был делать, сидеть и улыбаться, как майская роза? Конечно, нервишки у парня сдали и нагрубил он зря. Но какой же честный человек простит, если его ни за что ни про что предателем называют! "*
Командующий рассеянным движением снял с чернильного прибора серебряную крышку, подержал в руке и положил на место. За большим окном в эту минуту на низкой высоте проплыл целый косяк «илов», и он проводил одобрительным взглядом три девятки горбатых самолетов, поблескивающих в солнечных лучах остеклением кабин.
– Ишь ты, как хорошо идут, как на параде, – не удержался командующий.
– Так ведь это ж домой, от цели, – засмеялся Саврасов. – Все напряжение и страхи уже позади. Чего ж домой весело не лететь?
– Осмотрительность только надо не терять, «мессера»-охотники подкрасться могут.
– Ничего, товарищ маршал. Они этой осмотрительности за четыре года как-нибудь выучились.
Командующий перевел взгляд на Саврасова:
– А вы знаете, что предлагает следователь?
– Нет, конечно, – мрачно ответил Саврасов.
– Гвардии капитана Большакова к полетам не допускать и вплоть до окончательной проверки всех обстоятельств, связанных с его пребыванием в тылу противника, направить в специальный лагерь.
Саврасов побледнел и, сжав кулаки, сделал шаг вперед.
– Что вы сказали, товарищ маршал? Моего Большакова в лагерь?
– У них это называется карантином, – каким-то скучным голосом поправил командующий фронтом.
– У кого у «них»? – не понял Саврасов.
– У Берия и его заместителей.
На лице командующего он увидел глубокие морщины и складки в углах доброго рта. И Саврасов подумал о том, что не мог командующий ответить по-другому, ибо он и сам испытал тупую жестокость лагерного режима, отсидев немало времени по ложному доносу. Не откуда-нибудь, а из места заключения был он вызван в суровом сорок первом году прямо в Кремль. Перед ним извинились, восстановили во всех правах, дали армию под командование. А потом его имя загремело на весь мир, как имя героя исторических сражений, его армия неоднократно упоминалась в приказах Верховного Главнокомандующего, и в честь его фронта прогремел над Москвой не один салют. Но осталась в душе тяжелая, незаживающая рана. Из-под воспаленных век горестно посмотрел он на Саврасова, думая, смирится тот или нет. Но полковник упрямо тряхнул черными кудрями, и Золотые Звезды тренькнули на его гимнастерке.
– Товарищ командующий, да неужто мы допустим, чтобы парню судьбу изломали? Да я все свои ордена и Золотые Звезды сниму с себя, если его в эти самые лагеря отправят, от полка откажусь. Пусть что угодно со мной делают.
Серые глаза маршала посуровели:
– Не то говорите, полковник. Я верю и вам, и Большакову. Вечером вернется полковник Одинцов. Он старый, опытный чекист. Мы разберемся. А гвардии капитана Большакова верните пока в часть.
– Спасибо, товарищ маршал, – поблагодарил ободрившийся Саврасов.
Саврасов очень уважал маршала. За простой и открытой манерой держаться перед воинами разных человеческих характеров и рангов всегда обнаруживалась мудрая доброта командующего. Саврасов не однажды наблюдал, как тот общается с подчиненными, бросались в глаза его предельная внимательность и вежливость, умение выслушать и понять человека. Даже в тех случаях, когда приходилось отчитывать офицеров за серьезные ошибки, а то и проступки, маршал умел сдерживать любые вспышки гнева и нередко говорил тихим, удивительно спокойным голосом. Думая про командующего, полковник говорил сам себе: «Нет, я бы так не смог. Сколько в этом человеке заложено подлинного такта, а как этот такт сочетается с его полководческой мудростью».
Вечером командующий фронтом сам позвонил ему в кабинет. Саврасов проводил в это время совещание с командирами звеньев и строго потряс кулаком в воздухе, призывая присутствующих к могильной тишине.
– Да, да, товарищ маршал, я вас слушаю.
Голос на другом конце провода был добрым:
– Имел беседу с товарищем Одинцовым. Так называемое дело капитана Большакова прекращено. Отправляйте его подлечиться, а потом в бой.
– Спасибо, товарищ маршал, до самой души растрогали, – только и мог вымолвить полковник и, положив трубку, посмотрел на летчиков: – Ну, а вы что сияете, словно тульские самовары? Все уже поняли? Да, хлопцы. Дело Виктора Большакова прекращено… так называемое дело, – поправился он.
Закончив совещание, полковник вскочил в «виллис» и помчался на хутор, где в одной из хатенок квартировал Большаков. Только что прошел обильный короткий дождь. Осенняя хлябь расквасила дорогу. Затянутое тучами небо висело низко. В хуторке не было видно ни одного огонька: местное население строго выполняло правило светомаскировки. Саврасов с трудом распознал очертания домика, радостный взбежал на крыльцо. Большакова он застал в непредвиденном состоянии. В маленькой комнатке Виктор сидел за столом в одном исподнем белье. Рядом прислоненный к печке костыль. Перед ним на столе стакан остывшего кофе, половина огурца, горбушка черного хлеба и пустая пол-литровая бутылка.
– Ну вот что, Виктор, – с деланным пафосом воскликнул Саврасов, не заметив, что голос у него задрожал, – считай, что ты в рубашке родился, коль из такой беды удалось тебя выпутать! Никаких поездок к следователю и никаких допросов. Все прекращено.
Он ожидал, что слова эти мгновенно обрадуют подчиненного, заставят его облегченно вздохнуть. Большаков медленно поднял голову. Пьяным он не был, не брал, наверное, хмель. Но лицо было угрюмым, из зеленых остекленевших глаз текли тихие и безвольные слезы.
– Товарищ командир… Александр Иванович, да за что же все ото? За что недоверие, если я через такие испытания прошел?
И Саврасов оторопело попятился, встретившись с тоскливым взглядом летчика.
– Ладно, Виктор, – сказал он просительно, – водкой обиду не зальешь. Оно бы пора тебе и спать. Завтра в госпиталь, а через недельку-другую в бой.
Саврасов сдержал свое слово. Ровно через пятнадцать дней в длинную октябрьскую ночь на тяжелом корабле с бортовым номером четырнадцать вылетел Виктор Большаков бомбить порт Пилау.
…Так оно было на самом деле. Так бы надо рассказать и ей, Ирене, об этом теперь, через много лет. Но Виктор подумал и решил: зачем, только разволную, и все. И он не проронил ни слова.
А Ирена, по-своему истолковавшая затянувшееся молчание, осторожно, стыдясь откровенной ласковости этого движения, погладила его руку.
– Ты запечалился, Виктор? Тебе, наверное, тяжко рассказывать об этой могиле. О! Я так рада, что под каменной этой плитой пусто и ты сидишь со мной рядом. Это такое счастье. Но как же все-таки это случилось?
– Очень просто, Ирена, – тихо заговорил полковник, поглядев на могилу, – ногу мою подлечили, и я снова сел за штурвал. Мне дали нового штурмана, Алешу Воронцова, и других стрелков. Так и стали мы летать на новом самолете под номером четырнадцать. «Голубая девятка» у меня была полегче, поманевреннее, но на «четырнадцатой» стояли новые двигатели, и я к ней скоро привык. Бывало, лечу в дальний тыл, моторы гудят так монотонно, что хоть засыпай под них. А я все стараюсь повернуть поближе к Познани или над Ополе пройти, и всегда в такие минуты, как живая, вставала перед глазами лесная избушка, бабушка Броня…