Ватага (сборник) - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ежели, деваха, я умру?.. Вот нечаянно с седла ежели сорвусь. А? Да в пропасть… А?
— Ой, молчи ты, — прозвенело за спиной с мучительной болью. — Лучше я… Зыков, миленький…
— Ты молодая, будешь жить… Мое дело кончено…
— Умирать так вместе.
— Ты с ума сошла, деваха!..
— Аха!.. — раскатились горы.
Стало светло в горах, и небо на востоке порозовело.
Таня повернула голову влево. В аршине от ее глаз медленно двигалась серая стена ребристого с опрокинутыми слоями сланца. Кой-где в расщелинах кустики травы, кой-где мох, вот зеленая ящерица сидит на выступе, как игрушка, ждет солнечных лучей.
— Почему это у меня ноет сердце?.. Ужасно ноет, — помолчав, сказала с тревогой Таня.
— Скоро успокоится, — ответил он.
— Почему скоро?
Он молчал. Таня перестала дышать. Сердце ее захолонуло. Преодолев волнение, спросила сквозь испуг:
— Почему?
Зыков ответил дрожащим неверным голосом:
— Потому что… — и остановился. — Потому что взойдет солнышко.
Таня глубоко вздохнула и уперлась лбом в спину Зыкова.
Ей захотелось взглянуть в провалище, вправо, но страшно. Ах, как хочется взглянуть. Нельзя, надо, нельзя, нет надо. Голова повернулась сама собой, глаза упали в бездну. Таня взвизгнула и мотнулась на седле.
— Защурься! — крикнул Зыков. — Самое опасное место скоро…
И вдруг заговорил как-то необычно торопливо и приподнято:
— Знаешь ты… Только сиди смирно, закрой глаза. Я расскажу тебе все, я покаюсь тебе… Меня томят грехи, дух мой в огне весь, на сердце мрак… Мне надо покаяться, очистить себя… Некому больше, как тебе… Слушай!
— Зыков, что ты…
— Молчи, слушай…
— Я боюсь… Страшно мне, Зыков…
— Слушай!.. Сиди смирно… Закрой глаза…
Они были на страшной высоте. Узкая тропа опоясывала почти отвесный склон скалы, как карниз. Конь выбирал, куда ступить. Конь дрожал. Основание скалы скрыто от взора. В пропасти белым жгутом изогнулась речка, она внизу сотрясает камни, грохочет, но сюда не долетает ее рев. Не надо глядеть вниз… Зыков поднял глаза к небу. Конь, всхрапывая, осторожно шел вперед. Зыков бросил поводья.
— Слушай! На моей душе много крови, может, невинной… Слушай, никому не говорил, тебе скажу: я своего отца убил, старца святого, Варфоломея… Да, да… А твоего я не убивал, твоего убили мои.
У Тани глаза широко открыты, открыт рот, и уж ей не страшна бездна, она забыла про опасность, ее страшит иное.
— Степанушка, Степанушка, голубчик!.. Как мне жаль тебя.
— Правда моя в крови, — Зыков говорил скорбно, с убеждением и страстью. — Грехи свои и людишек на мне, как камни. Боже, Господи! Неужели у тебя не найдется милости ко мне? Неужели нет мне спасения и пощады?
У Зыкова бегут слезы по обветренному носу, на бороду, на грудь. Таня тоже плачет, но не замечает слез.
— Слушай… Ведь не зря же я такой грех на душу взял… Ведь я не изверг, не тать, не убивец, я верный слуга Христов. И вот чую, все дело мое рушилось. Рушилось, девонька, рушилось… Чую, идет против меня сила, сильней меня. И у той силы другая правда… Ежели я прав, они меня сломят своей силой, а ежели правы они — сердцу моему прямая погибель, ведь от своей правды я не отступлюсь. Так стоит ли жить мне?.. Слышишь?
— Ты не любишь меня! Не любишь!..
— Люблю… Вот увидишь, не расстанусь с тобой… Люблю.
Вот оно, самое узкое место. Осторожный конь едва уставляет свои ноги на скользкой, точно отполированной, в аршин, тропе. Левые коленки всадников задевают выступы скалы, правые же, вместе с круторебрым боком коня, висят над пропастью. Конь трепещет. Он наваливается на скалу, боясь низринуться. Его копыта стучат по скользкому краю обрыва. Ах…
— Не любишь!..
— Сказал, люблю…
— Не любишь, не любишь, не любишь…
Солнце всходит, черное-черное, вот его лучи, они, как кинжалами, бьют в глаза и в сердце.
Зыков заносит левую руку, чтоб оттолкнуться от скалы… Ах… Тогда вмиг все трое, конь и всадники ухнут в бездну: смерть скорая, в крике, в грохоте, в движеньи.
Зыков весь похолодел.
— Прощай! — крикнул он, накрепко сомкнул глаза, и с силой оттолкнулся.
Все сразу ахнуло, рушилось, закувыркалось, горы скакали и крутились, грохотом раскатывался гром, под ногами то солнце с небом, то земля, то солнце, то земля — трах-трах-трах — вдруг искры, молчание и тьма.
… — О-о-ох… — надрывно выдохнул всей грудью Зыков и открыл глаза.
— Моченьки моей нет, рука не подымается… Любушка, любушка моя… Танюха.
— Степанушка, Степан Варфоломеич! Что с тобой?
Зыков широко перекрестился и вытер рукавом крупный на лице пот. Он весь дрожал и поводил плечами. Этот ярко представленный и пережитый им миг смерти разом испепелил в нем все отчаяние, всю душевную труху. Он — снова прежний — сильный, крепкий, как чугун.
Тропа повернула влево, в расселину, выбросилась на широкую площадку. Извиваясь меж огромных камней и маленьких, уродливых сосенок, она стала постепенно снижаться в лесистую долину.
— Ну, Танюха, будь что будет, а только перед Богом ты жена мне. Так полагаю, жизнь у меня настанет новая. А никакой власти я знать не хочу, ни советской, ни колчаковской. Я сам себе власть. В Монголию уйду, либо в Урянхай… И тебя с собой… Не отстанешь? Дело будет… Войско соберу. За правдой следить буду. Ха, поди, испугалась? Поди, зашлось сердчишко-то?
Таня смеялась звонко, плакала радостно, целовала Зыкова, смеялась и плакала вместе.
Солнце поднималось жаркое, и густые травы здесь были все в цветах.
Глава XIX
Дул небольшой ветерок, перешептывались сосны, день клонился к вечеру. Тереха Толстолобов сегодня не в духе: вырвавшийся из бани медвежонок задавил двух гусаков и перешиб собаке позвоночник, собака на передних лапах, волоча зад, уползла под амбар и там визжала дурью.
Тереха бил свою старую жену, а Степанида, вытаскивая из жаратка кринки, ухмылялась. Но вот она услыхала во дворе голос Зыкова, и ее бока вдруг тоже зачесались.
— Ладно, ладно, дружок Степанушка… — говорил у ворот Тереха, — ублаготворим, как след быть… И какой это тебя буйный ветер занес опять? Эй, Лукерья! Да не криви ты харю-то… Тьфу, бабья соль. Живо очищай горницу, с девками в амбаре поживете, не зима теперича…
Пред Степанидой стоял Зыков:
— Здорово, молодайка. Отбери-ка самолучшие наряды свои… Вы ростом одинаковы, кажись… Ты погрудастей только. Иди, оболоки ее… там, в лесочке она… Награжу опосля… Ну!..
Степанида сразу все поняла, румяное лицо ее побелело:
— Степан Варфоломеич… А я-то, я-то…
Но в это время вошел Тереха, крикнул:
— Поворачивайся живо, бабья соль!..
По двору бегали собаки. Сука под телегой кормила щенят. В трех скворешниках щелкали и высвистывали скворцы, их полированные перья сверкали на заходящем солнце.
Дно котловины, где заимка, покрывали густые вечерние тени гор. Прямо перед глазами спускался с облаков широкий желто-красный склон скалы, и, как седая грива, метался по склону далекий онемевший водопад. Лукерья с девками молча и деловито перетаскиваются в амбар. Кот, хвост кверху, ходит за ними взад-вперед. Под телегу по-офицерски пришагал петух, повертел красной бородой, что-то проговорил по-петушиному и клюнул сосавшего щенка в хвост.
Задами, чтоб не показываться людям, Таня со Степанидой прошли в баню. Воды немного, но на двоих хватит, да Степаниде и мыться неохота, разделась за компанию.
Таня все рассказала ей. Степанида разглядывала белую, стройную, стыдливую Таню:
— Ну, и сухопара ты, девка. Какая ж ты можешь быть жена ему, этакая тонконогая. Ты погляди-ка, какой он Еруслан… Ох, городские, городские… И все-то вы знаете… Поди, не спроста он прилип-то к тебе… Поди, зельем каким ни то из аптеки присушила…
Таня улыбалась. Горячая вода, белая мыльная пена действовали на нее успокоительно. Она тоже разглядывала Степаниду. Степанида крепкая, ядреная, как свежеиспеченный житный каравай, и пахнет от нее хлебом.
— А ты, должно быть, любишь Зыкова? — спросила Таня.
— Зыкова? Очень надо. У меня свой мужик, — раздраженно ответила баба, плеснув на каменку ковш воды. — Это вы, городские, с чужими мужиками путаетесь… Совесть-то у вас, как у цыгана… Да ты, девка, не сердись…
— Я не сержусь, — сказала Таня. — А про какую это Зыков Лукерью поминал?
— Ну, это так себе… Хозяину моему родня… — Степанида сердито захлесталась веником и, покрякивая, говорила: — А ты напрасно ему кинулась на шею… Для баб прямо злодей он, хуже его нет. Жену бросил, говорят. А мало ли девок через него загибло… И тебя бросит, а нет — убьет…
— От судьбы не уйдешь, — грустно сказала Таня, одеваясь и закручивая в тугой узел темные свои косы.
Тереха угощал их на славу. Тереха рад: Зыков теперь ему не страшен, и Степанидино сердце, Бог даст, образумится. Экая стерва эта Степашка, черт: все ж таки так и пялит глаза на Зыкова, а тот свою монашку по головке да по плечикам точеным гладит. А хороша монашка… Ну, и дьявол, этот самый Зыков.