Камера обскура - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молча и быстро, не глядя друг на друга, они наполнили чемоданы, горничная принесла счет, мальчик пришел за багажом.
Горн играл в покер на террасе, под тенью платана. Ему очень не везло. Только что он попался с так называемой «полной рукой» против «масти» и «карре». Он уже подумывал, не бросить ли и не пойти ли проведать на теннисе Магду, которая прилежно отправилась учиться бэк-хэнду у американского игрока, – он уже серьезно подумывал об этом, как вдруг сквозь кусты сада по дороге около гаража увидел автомобиль Кречмара; автомобиль неуклюже взял поворот и скрылся. «В чем дело, в чем дело…» – пробормотал Горн и, расплатившись (он проиграл немало), пошел искать Магду. На теннисе ее не оказалось. Он поднялся наверх. Дверь в номер Кречмара была открыта. Пусто, валяются листы газет, обнажен красный матрац на двуспальной кровати.
Он потянул нижнюю губу двумя пальцами по скверной своей привычке и прошел в свою комнату, предполагая, что найдет там записку. Записки никакой не было. Недоумевая, он спустился в холл. Молодой черноволосый француз с орлиным носом, некий Monsieur Martin, не раз танцевавший с Магдой, посмотрел через газету на Горна и, улыбнувшись, сказал: «Жалко, что они уехали. Почему так внезапно? Назад в Германию?» Горн издал неопределенно-утвердительный звук.
XXIX
Есть множество людей, которые, не обладая специальными знаниями, умеют, однако, и воскресить электричество после таинственного события, называемого «коротким замыканием», и починить ножичком механизм остановившихся часов, и нажарить, если нужно, котлет. Кречмар к их числу не принадлежал. В детстве он ничего не строил, не мастерил, не склеивал, как иные ребята. В юности он ни разу не разобрал своего велосипеда и, когда лопалась шина, катил хромую, пищащую, как дырявая галоша, машину в ремонтное заведение. На войне он славился удивительной нерасторопностью, неумением ничего сделать собственными руками. Изучая реставрацию картин, паркетацию, рантуаляцию, он сам боялся к картине прикоснуться. Не удивительно поэтому, что автомобилем, например, он управлял прескверно.
Медленно и не без труда выбравшись из Ружинара, он чуть-чуть подбавил ходу, благо шоссе было прямое и пустынное. О том, что именно происходит в недрах машины, почему вертятся колеса, он не имел ни малейшего понятия, – знал только действие того или иного рычага.
«Куда мы, собственно, едем?» – спросила Магда, сидевшая рядом.
Он пожал плечами, глядя вперед на белую дорогу.
Теперь, когда они выехали из Ружинара, где улочки были полны народу, где приходилось трубить, судорожно запинаться, косолапо вилять, теперь, когда они уже свободно катили по шоссе, Кречмар беспорядочно и угрюмо думал о разных вещах: о том, что дорога постепенно идет в гору, и, вероятно, сейчас начнутся повороты, о том, как Горн запутался пуговицей в Магдиных кружевах, о том, что еще никогда не было у него так тяжело и смутно на душе.
«Мне все равно куда, – сказала Магда, – но я хотела бы знать. И пожалуйста, держись правой стороны, ты черт знает как едешь».
Он резко затормозил, только потому, что невдалеке появился автобус.
«Что ты делаешь, Бруно? Просто держись правее».
Автобус с туристами прогремел мимо. Кречмар отпустил тормоз.
«Не все ли равно куда? – думал он. – Куда ни поезжай, от этой муки не избавишься. Как мерзко зеленеют эти холмы. Они черт знает как миловали друг друга…»
«Я тебя ни о чем не буду больше спрашивать, – сказала Магда, – только, ради Бога, труби перед поворотами. У меня голова болит. Я хочу куда-нибудь доехать наконец».
«Ты мне клянешься, что ничего не было?» – хрипло проговорил Кречмар и сразу почувствовал, как слезы горячей мутью застилают зрение. Он заморгал, дорога опять забелела.
«Клянусь, – сказала Магда. – Я устала клясться. Убей меня, но больше не мучь. И знаешь, мне жарко, я сниму пальто».
Он затормозил, остановились.
Магда засмеялась: «Почему для этого, собственно говоря, нужно останавливаться? Ах, Бруно…»
Он помог ей освободиться от кожаного пальто, причем с необычайной живостью вспомнил, как давным-давно, в дрянном кафе, он в первый раз увидел, как она двигает лопатками и плечами, сгибает прелестную шею, вылезая из рукавов пальто.
Теперь у него слезы лились по щекам неудержимо. Магда обняла его за шею и прижалась щекой к его склоненной голове.
Автомобиль стоял у самого парапета, толстого каменного парапета, за которым был обрыв, поросший ежевикой, и в глубине бежала вода; с левой же стороны поднимался скалистый склон с соснами на верхушке. Палило солнце, трещали кузнечики; далеко впереди раздавался звон и стук, человек в темных очках бил камни, сидя при дороге. Прокатил открытый, очень пыльный «рольс-ройс», и откуда-то ответило эхо на его гудок.
«Я тебя так люблю, – всхлипывая, говорил Кречмар. – Я тебя так, так люблю». Он судорожно мял ее руки, гладил по спине, и она тихо и нежно посмеивалась. Затем длительно поцеловал ее в губы.
«Дай мне теперь самой управлять, – попросила Магда. – Я ведь научилась лучше тебя».
«Нет, я боюсь, – сказал он, улыбаясь и вытирая слезы. – И знаешь, я по правде не знаю, куда мы едем, но ведь это забавно – наугад».
Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно. Излучины дороги все учащались – с одной стороны отвесно поднималась скалистая стена, с другой был парапет, солнце било в глаза, стрелка скорости вздрагивала и поднималась.
Приближался крутой вираж, и Кречмар решил его взять особенно тихо. Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела, как справа от скалы мчался к повороту этот маленький черный автомобиль, а слева, на неизвестную еще встречу, двое сгорбленных велосипедистов.
XXX
Старуха, собирающая на пригорке ароматные травы, видела, как с разных сторон близятся к быстрому виражу автомобиль и двое велосипедистов. Из люльки яично – желтого почтового дирижабля, плывущего по голубому небу в Тулон, летчик видел петлистое шоссе, овальную тень дирижабля, скользящую по солнечным склонам, и две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать километров. Быть может, поднявшись достаточно высоко, можно было бы увидеть зараз провансальские холмы и, скажем, Берлин, где тоже было жарко, – вся эта щека земли, от Гибралтара до Стокгольма, озарялась в этот день улыбкой прекрасной погоды. Берлин, в частности, успешно торговал мороженым; Ирма, бывало, шалела от счастья, когда уличный торговец близ белого своего лотка лопаткой намазывал на тонкую вафлю толстый, сливочного оттенка, слой, от которого сладко ныли передние зубы и начинал танцевать язык. Аннелиза, выйдя утром на балкон, заметила как раз такого мороженика, и странно было, что он – весь в белом, а она – вся в черном. В то утро она проснулась с чувством сильнейшего беспокойства и теперь, стоя на балконе, спохватилась, что впервые вышла из состояния матового оцепенения, к которому за последнее время привыкла, но сама не могла понять, чем нынче так странно взволнована. Она вспомнила вчерашний день, совершенно обыкновенный – деловитую поездку на кладбище, пчел, садившихся на цветы, которые она привезла, влажное поблескивание буковой ограды, ветерок, тишину, мягкую зелень. «Так в чем же дело? – спросила она себя. – Как это странно». С балкона был виден мороженик в белом колпаке. Солнце ярко освещало крыши – в Берлине, в Париже и дальше, на юге. Желтый дирижабль плыл в Тулон. Старуха собирала над обрывом ароматные травы; рассказов хватит на целый год: «Я видела… Я видела…»
XXXI
Кречмару было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все эти сведения: время, которое прошло от виража до сих пор (несколько недель), место его теперешнего пребывания (больница в Ментоне), операция, которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства (кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда эти сведения оказались собраны воедино, – он был жив, отчетливо мыслил, знал, что поблизости Магда и француженка-сиделка, знал, что последнее время приятно дремал и что сейчас проснулся… а вот который час – неизвестно, вероятно, раннее утро. Лоб и глаза еще покрывала повязка, мягкая на ощупь; темя же уже было открыто, и странно было трогать частые колючки отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито переливался как бы цветной фотографический снимок: загиб белой дороги, черно-зеленая скала слева, справа – синеватый парапет, впереди – вылетевшие навстречу велосипедисты – две пыльные обезьяны в красно-желтых фуфайках; резкий поворот руля, автомобиль взвился по блестящему скату щебня, и вдруг, на одню долю мгновения, вырос чудовищный телеграфный столб, мелькнула в глазах растопыренная рука Магды, и волшебный фонарь мгновенно потух. Дополнялось это воспоминание тем, что вчера, или третьего дня, или еще раньше – когда, в точности не известно, – рассказала ему Магда, вернее Магдин голос, почему только голос? почему он ее так давно не видел по-настоящему? да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять… Что же Магдин голос рассказывал? «…если бы не столб, мы бы, знаешь, бух через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до сих пор. Автомобиль перевернулся – разбит вдребезги. Он стоил все-таки двадцать тысяч марок. Auto … mille, beaucoup mille marks [5] – (обратилась она к сиделке) – vous comprenez? Бруно, как по-французски двадцать тысяч?» «Ах, не все ли равно… Ты жива, ты цела». «Велосипедисты оказались очень милыми, помогли все собрать, портплед, знаешь, полетел в кусты, а ракеты так и пропали». Отчего неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он с браунингом в руке, она входит – в теннисных туфлях… Глупости, все разъяснилось, все хорошо… Который час? Когда можно будет снять повязку? Когда позволят вставать с постели? Слабость… Все это было, должно быть, в газетах, в немецких газетах.