Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, он не будет у нас жить. Это к тому же опасно. Надо подыскать в городе какое-то незаметное жилье, я попробую. А сейчас садитесь чай пить.
Полина в тот же день сняла на свое имя комнату с отдельным входом в тихой и сонной части города, перевезла туда свои коробки с платьями.
— Для маскировки, — объяснила она. — А вас пускай считают, если увидят, моим любовником или мужем.
— Зачем же считать? Давайте я на самом деле им буду, — произнес Лахновский, когда она привела его вечером в эту квартиру.
— Ну давайте, — просто сказала она, без всяких эмоций, сняла шляпку, и ее густые соломенные волосы упали на плечи, обсыпали их.
Отдалась она ему тоже без всякого волнения, равнодушно — лежала и внимательно глядела в потолок, будто самым важным для нее в этот момент было сосчитать на потолке трещины.
— Ты как бревно, — недовольно проговорил Лахновский. — Бревно тешут, а оно лежит себе неподвижно.
— Тогда иди к матери, — усмехнулась она.
— Ты не девушка. Замужем, что ли, была?
— Бываю. Я не могу без мужчины.
Лахновский прожил там с месяц, выходя из комнаты лишь ночью подышать воздухом.
— А что, Арнольдик, конец, значит, настоящей человечьей жизни в России пришел? — спросила однажды за чаем Полина Свиридова. — Отец мой пулю в висок себе пустил. Трус малодушный! Ты вот тоже… под бабью юбку спрятался, выглядываешь оттуда, как мышь из норы. Окончательно вас… нас под свой сапог эти голозадники?
— Видишь ли, — произнес Лахновский, опустил голову, тогда еще не белую, только с проблесками седины, — я человек маленький, Полина. Но я думаю… Коммунисты сами говорят: революцию совершить трудно, но еще труднее защитить революционные завоевания. Да, это правильно, это мудро… Но хватит ли у них сил защитить завоевания ихней революции?
Лахновский помолчал, достал папиросу, закурил. Полина складывала в эмалированный тазик с теплой водой тарелки и чайные чашки. Взяла полотенце и, вынимая из тазика посуду, начала ее протирать. При каждом движении шелковый домашний халат на ее плечах туго натягивался.
— Да, хватит ли, спрашивается? — опять заговорил Лахновский. — Вот ты, Полина, представь себе… Россия одна в окружении цивилизованного мира с его высокоразвитой промышленностью, культурой, наукой. А что за душой у этих, как ты их назвала, голозадников? Одна идея, одни лозунги — свобода, равенство, братство… Свобода от чего? От капитала, от эксплуатации, как они говорят. Но чтобы жрать, надо заработать на жратву! Они что, хотят отвыкнуть жрать, что ли? Существует издавна такая байка: один цыган попробовал было отучить лошадь от корма, но что из этого получилось — известно. Лошадь сдохла… А братство и равенство с кем? С лучшими, образованнейшими людьми России? Умом, деятельностью, капиталом которых держалась и стояла великая русская империя? Так этого не получилось и не могло получиться. Частью такие люди, к сожалению, уничтожены ихней революцией, частью эмигрировали за границу. И капиталы туда переведены. Что ж осталось в России? В бывшей России? Толпы этих голодных голозадников… Но им даже работать негде, пахать землю нечем. Большинство фабрик и заводов до сих пор в развалинах, многие железные дороги бездействуют — взорваны, искорежены железнодорожные пути и мосты, проржавевшие паровозы все еще валяются под откосами… Не-ет, мы еще поборемся! И возродим Россию. Был стихийный взрыв человеческого… Нет, людьми их можно назвать очень условно! Был стихийный взрыв биологического, что ли, бешенства, перед которым мы не устояли. Дикие, темные силы, вырвавшись наружу, забушевали, удержать их было невозможно, как невозможно заткнуть вулкан или утихомирить шторм в океане. Но силы эти иссякли. После кровавого пира наступает тяжелое похмелье. И есть люди, есть силы, которые загонят этих сорвавшихся с привязи скотов в их прежние стойла!
По мере того как Лахновский философствовал, красивые ярко-коричневые глаза Полины все расширялись, расширялись. Она перестала моргать, она глядела на Лахновского так, будто увидела вдруг ореол над его головой. А может быть, ей и почудился в самом деле такой ореол. В груди ее образовалась от восторга и благоговения какая-то пустота. Она, бросив тарелки, торопливо вытерла мокрые руки, качнулась к Лахновскому, упала перед ним на колени.
— Арнольдик! Ты не маленький человек, ты велик! — задыхаясь, воскликнула она, схватила горячими от воды руками его пальцы, начала их целовать. — Боже, какой ты человек! Что я еще могу для тебя?! Что могу?
Лахновский поморщился от этого неуместного и пошлого эмоционального взрыва, тихонько отстранил ее и встал.
— Вот так, Полина. Отец твой действительно был трус, ничтожество. Его жена, а твоя мать… открыто была моей любовницей, а он даже не имел смелости и вида подать, что знает…
— Она недостойна тебя, Арнольдик! — с жаром воскликнула Полина. — Она стара, как заезженная кобыла!
Даже он, циник Лахновский (каковым он в душе сознавал себя и считал это вовсе не пороком, а профессиональным достоинством), при этих словах удивленно поглядел на молодую женщину и брезгливо скривил губы. Он хотел возразить, что мать ее не всегда была старой и заезженной кобылой, но вместо этого, расхаживая по комнате, заговорил:
— Мир в конечном счете прост. Есть властелины, есть рабы. Властелинов не много, рабов — тучи. Так было всегда — при фараонах, султанах, царях. Так будет и впредь. Так богом установлено. И какие бы время от времени катаклизмы в обществе ни происходили, все вернется на извечный свой круг. И наша борьба поэтому, в том числе и мои скромные усилия, исторически закономерна и справедлива.
Произнеся это, Лахновский остановился, сам удивляясь своим словам. Вон до каких философских глубин он дошел! И, веря в истинность и правоту своих рассуждений, ощутив вдруг потребность в таких рассуждениях, продолжал, вышагивая по комнатушке:
— А закономерность и есть закономерность. Она наступает неотвратимо… Сколько было в тысячелетней истории России всяческих так называемых народных восстаний и бунтов? Ну, скажем, как его? Болотников, Разин, Пугачев… Или девятьсот пятый год?! А чем кончилось? Зачинщиков в конце концов сажали в клетки, принародно отрубали головы, вешали, расстреливали. И жизнь входила в извечную колею… А на Западе, там, за границей, сколько было революций, которые вроде бы побеждали?! Но сейчас какова картина? Все осталось по-прежнему. И революцию семнадцатого года ждет такой же конец. Не сумеют они ее защитить, потому что нечем. Эта толпа, следуя беспрерывным призывам Ленина, хочет построить какое-то новое государство. Не удастся, не сумеют они его построить. Управлять всяким государством могут только высокообразованнейшие люди. Ну что ж, в конце концов такие люди и окажутся на всех главных, ключевых постах… пусть даже вновь созданного государства. Но это будут наши люди. Сейчас, после смерти их главаря, этого Ленина, такая благоприятная возможность открывается. И есть в России человек, настоящий лидер и вождь, высокоэрудированный, закаленный в политических битвах, человек благороднейших мыслей и смелых действий…
— Кто? Кто?! — воскликнула Полина Свиридова, съедая преданными глазами Лахновского.
«Троцкий Лев Давыдович», — хотел было сказать Лахновский, но не сказал, удержался. «Зачем ей это знать?» — подумал он.
— И вот если этот человек станет во главе этого вновь созданного государства и, естественно, расставит повсюду своих людей, верных своих помощников, что ж тогда?
Полина моргала глазами, зрачки ее горели, щеки вздулись от внутреннего жара.
— Ты, ты будешь тогда… тайным советником, министром! — прошептала она. И неожиданно глаза ее переполнились слезами. — И ты меня оставишь, забудешь…
— Ах, боже мой! — Лахновский скривился, как от зубной боли. — Я о серьезнейших вещах, а она… Я спрашиваю: что ж тогда?
— Не знаю, — мотнула Полина космами соломенных волос. — Милый!
— Тогда под звон тех же лозунгов и призывов… под вой ультрареволюционной фразы… все так называемые завоевания семнадцатого года будут потихоньку похоронены! Россия незаметно станет на буржуазно-демократические рельсы. Ну, а там надо будет поглядеть, что с этой демократией делать.
Лахновский примолк, глянул на Полину, на ее вырывающуюся из одежды грудь, усмехнулся.
Полина ничего не поняла, приоткрыв рот, глядела на Лахновского. «Скажи ей сейчас: зарежься… или зарежь кого-нибудь, хотя бы мать родную, — ведь все сделает. В ней можно слепой фанатизм разжечь до предела», — отметил Лахновский.
— Но это, так сказать, один путь борьбы с революцией семнадцатого года, — вслух произнес он. — Парламентский, что ли.