Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв. - Михаил Дунаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестидесятники были полны романтикой революции, но их субъективно благородные стремления трагически перекрывались объективной жестокостью жизни: им не на что было опереться, ибо опора на романтизацию погрома и гражданской бойни была миражной.
9
Конечно, не могла литература прямо не затронуть и христианских проблем. О воинствующем безбожии, коснувшись его кратко чуть ранее, мы более вспоминать не станем. Важнее для нас теперь, как осмыслялись религиозные идеи у писателей, искренне желавших разобраться в бытийственных вопросах.
Михаил Афанасьевич Булгаков
Центральное место среди них, несомненно, занимает Михаил Афанасьевич Булгаков (1891–1940).
Своё творчество он начал как приверженец общечеловеческих нравственных ценностей, опирающихся на истины Христовы. Символичен в этом смысле финал романа "Белая гвардия" (1923–1924): звёздный покров ночи воспринимается как церковная завеса, за которой совершается небесное богослужение. Вознесённый над миром крест, похожий на меч, превращается в знак грядущей и грозной Божией кары.
Писатель исследует революционное и советское бытие с дотошной проницательностью, он слишком многое вызнаёт в ней ранее и глубже многих. По отношению к современной ему действительности и господствующей идеологии он становится несомненным отрицателем. Однако необходимо познать причины совершающегося не только социальные или нравственные, но и сущностные, онтологические. Действие в мире дьявола всё более влечёт сознание писателя. Впервые он касается этой темы в сатирической повести «Дьяволиада» (1924), но ещё косвенно. Дьявольская сила, олицетворённая двоящимся бюрократом Кальсонером, является скорее аллегорией, чем реальностью.
Роман "Мастер и Маргарита" (1929–1940) целиком отдан теме воздействия на мир сатанинского начала в своеобразной интерпретации. Роман этот, написанный в предвоенные годы и ждавший публикации более четверти века, стал фактом литературной жизни уже после «оттепели», оказавшись ярко злободневным и в новую эпоху. Да и сама избранная тема определила его соотнесённость со всеми временами.
Уже первые критики, откликнувшиеся на журнальную публикацию романа ("Москва", 1966, № 11 — 1967, № 1), писали, не могли не заметить реплику Иешуа по поводу записей его ученика Левия Матвея: "Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться долгое время. И всё из-за того, что он неверно записывает за мной…Ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты Бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал". Устами своего героя автор отверг истинность Евангелия.
Различия между Писанием и романом столь значительны, что нам помимо воли нашей навязывается выбор, ибо нельзя совместить в сознании и душе оба текста. Писатель призвал на помощь всю силу своего дарования, дабы заставить читателя поверить, что истина в содержании романа. Булгаков не просто следует за некими апокрифами, но сам создаёт новый апокриф, соблазняя внимающих ему.
Должно признать, что наваждение правдоподобия, иллюзия достоверности у Булгакова необычайно ощутимы. Бесспорно: роман "Мастер и Маргарита" — истинный литературный шедевр. Но, к сожалению, всегда выдающиеся художественные достоинства произведения становятся сильнейшим аргументом в пользу того, что пытается внушить художник.
Не будем задерживать внимания на множестве бросающихся в глаза различий между рассказом о событиях у евангелистов и версией писателя. Сосредоточимся на главном: перед нами иной образ Спасителя. Знаменательно, что персонаж этот несёт у Булгакова и иное звучание своего имени: Иешуа. Но это именно Иисус Христос.
Иешуа — это Иисус, представленный в романе как единственно истинный, в противоположность евангельскому, измышленному якобы, порождённому нелепостью слухов и бестолковостью ученика. Миф о Иешуа творится на глазах у читателя. Да и откуда взяться правде, если ученик был всего один (остальные, стало быть, самозванцы?), да и того лишь с большой натяжкой можно отождествить с евангелистом Матфеем. Следовательно, все последующие свидетельства — вымысел чистейшей воды. Так, расставляя вехи на логическом пути, ведёт нашу мысль М. Булгаков.
Но Иешуа не только именем и событиями жизни отличается от Христа — он сущностно иной, иной на всех уровнях: сакральном, богословском, философском, психологическом, физическом.
Он робок и слаб, простодушен, непрактичен, наивен до глупости. Мудрец ли он, булгаковский Иешуа, готовый в любой момент вести беседу с кем угодно и о чём угодно?
Иешуа нравственно высок, но высота его — человеческая по природе своей. Он высок по человеческим меркам. Он человек и только человек. В нём нет ничего от Сына Божия. Божественность Иешуа навязывается нам соотнесённостью, несмотря ни на что, его образа с Личностью Христа. Однако если и сделать вынужденную уступку, вопреки всей очевидности, представленной в романе, то можно лишь признать условно, что перед нами не Богочеловек, но человекобог. Вот то новое, что вносит Булгаков, по сравнению с Новым Заветом, в своё «благовествование» о Христе. Правда, ничего особенно оригинального со времён не только древнейших ересей, но и с самих евангельских времён (ещё правоверные иудеи отказывались видеть в Иисусе Сына Божия) тут нет. Да не в том дело. Главное, что мышление автора романа антропоцентртно. А с таким мышлением всякий подступ к Божественному Откровению обернётся непременно искажением, если не кощунством.
Сын Божий явил нам высший образец смирения, истинно смиряя Свою Божественную силу. Он, Который одним взглядом мог бы разметать и уничтожить всех утеснителей и палачей, приял от них поругание и смерть по доброй воле и во исполнение воли Отца Своего Небесного. Иешуа же явно положился на волю случая и не заглядывает далеко вперёд. Отца он не знает и смирения в себе не несёт, ибо нечего ему смирять. Он слаб, он находится в полной, вопреки своей воле, зависимости от последнего римского солдата и не способен, если бы захотел, противиться внешней силе. Иешуа жертвенно несёт свою правду, но жертва его не более чем романтический порыв плохо представляющего своё будущее человека.
Христос знал, что Его ждёт. Иешуа такого знания лишён, он простодушно просит Пилата: "А ты бы меня отпустил, игемон…" — и верит, что это возможно. Пилат и впрямь готов был отпустить нищего проповедника, и лишь примитивная провокация Иуды из Кириафа решает исход дела к невыгоде Иешуа. Поэтому, по Истине, у Иешуа нет не только волевого смирения, но и подвига жертвенности.
У Иешуа нет и трезвой мудрости Христа. По свидетельству евангелистов, Сын Божий не был многословен перед лицом Своих судий. Иешуа, напротив, чересчур говорлив. В необоримой наивности своей он готов каждого наградить званием доброго человека и договаривается под конец до абсурда, утверждая, что центуриона Марка изуродовали именно "добрые люди". В подобных идеях нет ничего общего с истинной мудростью Христа, простившего Своим палачам их преступление.
Иешуа же не может никому и ничего прощать, ибо простить можно лишь вину, грех, а он не ведает о грехе. Он вообще как бы находится по другую сторону добра и зла.
Тут можно и должно сделать важный вывод: Иешуа Га-Ноцри, пусть и человек, не предназначен судьбой к совершению искупительной жертвы, не способен на неё. Это — центральная идея булгаковского повествования о бродячем правдовозвестителе, и это отрицание того важнейшего, что несёт в себе Новый Завет.
Иешуа слаб, потому что он не ведает Истины. Вот центральный момент всей сцены между Иешуа и Пилатом в романе — диалог об Истине:
"Что такое Истина?" — скептически вопрошает Пилат.
(Христос здесь безмолвствовал. Всё уже было сказано, всё возвещено. И что было говорить тому, кто стоял перед Истиной — и не видел ничего в духовной слепоте своей.)
Иешуа необычайно многословен. Но всё его многоречие сводится к заурядному сеансу психотерапии, к излечиванию игемона от головной боли. Мудрец-проповедник на поверку оказался средней руки экстрасенсом (выразимся по-современному). Нет и никакой скрытой глубины за теми словами, никакого потаённого смысла. Истина оказалась сведённой к тому незамысловатому факту, что у кого-то в данный момент болит голова.
Нет, это не принижение Истины до уровня обыденного сознания. Всё гораздо серьёзнее. Истина, по сути, отрицается тут вовсе, она объявляется лишь отражением быстротекущего времени, неуловимых изменений реальности. Иешуа всё-таки философ. Слово Спасителя всегда собирало умы в единстве Истины. Слово Иешуа побуждает к отказу от такого единства, к дроблению сознания, к растворению Истины в хаосе мелких недоразумений, подобных головной боли. Релятивизм, плюрализм… — как ни назови. Он всё-таки философ, Иешуа. Но его философия, внешне противостоящая как будто суетности житейской мудрости, погружена в стихию мудрости мира сего.