Норма - Владимир Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дедушка… — пробормотал Антон, — Андрей Федорович, Андрей Федоров Денисьев… Но почему ФТ?
Положив крест рядом с бокалом, он взял перевязанные шелковой лентой бумаги, развязал, развернул.
Одна из бумаг оказалась пожелтевшим письмом с обтрепанными краями. Антон стал читать, с трудом разбирая нервный почерк:
Друг мой, Александр Иваныч, вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутреннего чувства, этою постыдною выставкою напоказ своих язв сердечных…
Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой, целым внешним миром и тем… страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит — этою жизнию, которую вот уже пятый месяц я живу и о которой я столько мало имел понятия, как о нашем загробном существовании. И она-то — вспомните же, вспомните о ней — она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить, так легко и так отрадно, она же обрекла меня на эти невыносимые адские муки.
Но дело не в том. Вы знаете, она, при всей своей поэтической натуре или, лучше сказать, благодаря ей, в грош не ставила стихов, даже и моих — ей только те из них нравились, где выражалась моя любовь к ней — выражалась гласно и во всеуслышанье. Вот чем она дорожила: чтобы целый мир знал, чем была она для меня — в этом заключалась ее высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души ее…
Я помню, раз как-то в Бадене, гуляя, она заговорила о желании своем чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов, и так мило, с такой любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя (не имя, которого она не любила, но она). И что же — поверите ли вы этому? — вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говорила), ей нечего, ей незачем было желать и еще других печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться и оскорбиться другие личности. За этим последовала одна из тех сцен, слишком вам известных, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас — ее до Волкова поля, а меня — до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке… О, как она была права в своих самых крайних требованиях, как она верно предчувствовала, что должно было неизбежно случиться при моем тупом непонимании того, что составляло жизненное для нее условие! Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы — и так пошло, так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупою фразою: «Ты хочешь невозможного».
Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные ничтожные вирши, а мое полное имя под ними я и посылаю к вам друг мой, Александр Иваныч, для помещения хотя бы, например, в «Русском вестнике».
Весь ваш Ф.Тютчев
Ницца. 13 декабря.
Антон вздрогнул, прочитав подпись и, не веря своим глазам, прочитал снова, шевеля пересохшими губами:
— Весь ваш… Ф.Тютчев… Ф.Тютчев. Ф.Т….
Антон перевел взгляд на перстень. Рой мыслей хлынул ему в голову и, словно сговорясь, резко подул ветер, зашелестел письмом, качнул ветви яблонь.
«Так значит — Тютчев, — думал Антон, — невероятно. Федор Иванович Тютчев. Великий поэт. Любимый поэт отца, любимый мой поэт, творчество которого сопровождало меня с детства. Оно вошло в мою жизнь так же легко и естественно, как лес, река, любовь. Но к кому это письмо? Наверно к другу достаточно близкому. А друзей у Тютчева было много: Вяземский, Жуковский, Аксаков… Но интересно, о ком идет речь в письме? Но о последней ли любви Тютчева? Боже мой, как же звали эту женщину…»
Прижав руку с зажатым в ней письмом ко лбу, Антон закрыл глаза, вспоминая:
— Анисова… Демисова… простая русская фамилия… Боже мой… надо вспомнить…"
— Денисьева!
Как только эта фамилия слетела с губ, Антон вздрогнул, словно пораженный ударом грома:
— Денисьева?! Но фамилия моего деда — Денисьев! Андрей Федорович Денисьев… Федорович! Андрей Федорович!
Антон безотчетно смотрел на пожелтевшую бумагу, испещренную нервным неразборчивым почерком.
«Так значит мой дед — сын Тютчева?! Один из трех детей Денисьевой? Но почему же я раньше, читая многочисленные биографии поэта, не обратил внимание на сходство фамилий? Почему никто не сказал мне об этом? Ни отец, ни мать, ни мачеха? Странно. Как все это странно…»
Он провел рукой по лицу, словно ощупывая себя.
— Я потомок Тютчева. Его правнук. С ума сойти!
Нервно рассмеявшись, он сложил письмо, убрал в шкатулку, закрыл ее. Потом взял другую бумагу, не менее пожелтевшую и ветхую, развернул и вздрогнул.
Посередине листа располагались четыре строки, написанные все тем же почерком:
Умом Россию не понять,Аршином общим не измерить:У ней особенная стать —В Россию можно только верить.Ф.Тютчев
Что-то странное произошло в душе Антона. Словно ярко вспыхнувший свет моментально осветил судьбы его отца, деда, прадеда, заставив их слиться воедино, зазвучать в сердце Антона. Он явственно почувствовал связь поколений, связь времен, связь живых людей, со всеми их привычками, страстями, особенностями, слабостями, достоинствами и недостатками. Испарина покрыла его бледное лицо, сердце отчаянно билось. Знакомые с детства строчки стояли перед глазами, звучали на фоне осеннего, залитого спокойным солнцем сада:
Умом Россию не понять,Аршином общим не измерить:У ней особенная стать —В Россию можно только верить.
Как просто и ясно это было написано!
Как бесконечно глубока и непреложна была эта мудрость, и как трепетна и завораживающе притягательна эта тайна!
Антон смотрел на яблони, на крапиву с бурьяном, на гнилой повалившийся забор, и давно забытая фраза отца, оброненная более двадцати лет назад, пробудилась в памяти:
— Ты, Антоша, русский человек. Когда поймешь и почувствуешь это, тебе станет не только легко, но чрезвычайно хорошо. Хорошо в полном смысле этого слова.
Тогда, в ранней юности, он не придал большого значения этим словам. Но теперь он почувствовал их во всей полноте.
— Я русский, — прошептал он и слезы заволокли глаза, заставив расплыться и яблони и забор, и крапиву.
— Я русский. Я тот самый, плоть от плоти, кровь от крови. Я родился здесь на этой бескрайней и многострадальной земле, загадка которой вот уже несколько веков остается неразгаданной для холодного иноземного ума. Но умом-то Россию не понять. Только сердце и душа способны справиться с этой загадкой… И я… я часть этой земли, этой загадки, этого народа. Это для меня горят багрянцем замершие подмосковные рощи, хрустит под ногами крепкий январский снежок, шелестит на теплом майском ветру нежная береста, жужжат золотые бронзовки, сгибаются под увесистыми каплями полевые ромашки, шумит вековой, одиноко стоящий на краю леса дуб. Это для меня звенит колокольчик под валдайской дугой, сверкает неистовой синевой Байкал, осыпается снег с огромных таежных кедров, кричат взмывающие в небо журавли…
Он смахнул слезы, взял бутылку и, помогая крепежной булавкой георгиевского креста, открыл.
Водка наполнила серебряный бокал, Антон осторожно поднес его к губам.
«Тютчев пил из него», — подумал Антон и залпом осушил бокал. Водка обожгла рот, Антон вытер губы тыльной стороной ладони, вынул из кармана яблоко, откусил.
Оно было сочным, крепким, холодным и отдавало шампанским.
А солнце тем временем клонилось к закату, стремясь поскорее завершить не слишком долгий осенний день.
«Как быстро… — подумал он, глядя на желтый диск, оседающий в сине-розовые облака. — Почему раньше дни были такими бесконечными, долгими, полными, а сейчас летят, как шарики от пинг-понга. И все, как на подбор, — одинаковые, гладкие, круглые…»
Он поежился, жалея, что оставил плащ на пне, налил еще, выпил и жадно захрустел яблоком.
Две утки пролетели высоко над садом, стремительно сеча воздух остроконечными крыльями. Антон проводил их долгим взглядом и вдруг фонтан ярких воспоминаний заставил его зажмуриться, качнуться, оперевшись лбом о кулак.
Ведь была еще и охота. Та самая — древняя азартная страсть, сопровождающая род Денисьевых. Отец никогда не охотился в одиночку, поэтому каждая охота совпадала с приездом московских друзей. Чаще всего приезжал Виктор Терентьевич Пастухов — известнейший нейрохирург, балагур, гурман, охотник, коллега отца и соавтор по массивному двухтомнику в синем коленкоровом переплете с грозным названием «Хирургия головной мозга». Он привозил с собой столичные новости, кипу газет, армянский коньяк в серебряной фляжке, бельгийское богато гравированное ружье с порывисто выгнутой ложей и неизменную Мальву — стройную жесткошерстную легавую, длинную шею которой стягивал красивый чешуйчатый ошейник.