Пнин - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошее название для плохого романа, — заметил Шато.
Когда они шли по заросшему травой холму, уже приближаясь к лесу, какой-то почтенный розовощекий господин в полосатом льняном костюме, с копной седых волос и алым опухшим носом, похожим на огромную малиновую ягоду, стал крупными шагами спускаться им навстречу по склону холма с выражением крайнего неудовольствия, совершенно искажавшим его черты.
— Мне придется вернуться за шляпой, — воскликнул он совершенно трагически, подойдя к ним ближе.
— Вы не знакомы? — проворковал Шато и слегка вскинул руки, представляя их друг другу. — Тимофей Павлыч Пнин, Иван Ильич Граминеев.
— Moyo pochtenie (Мое почтение), — произнесли они, поклонившись друг другу и обменявшись крепким рукопожатием.
— Я-то думал, — продолжил обстоятельный Граминеев, — что и весь день будет такой же облачный, как утро. По глупости (ро gluposti) я вышел с непокрытой головой. А теперь солнце просто мозги прожаривает. Пришлось прервать работу.
Он указал на вершину холма. Там стоял его мольберт, изящно вырисовываясь на фоне синего неба. С этой вершины он писал вид, открывавшийся в долину за холмом, дополненный старым странным сараем, искривленной яблоней и млечной коровой.
— Могу предложить вам свою панаму, — сказал добряк Шато, но Пнин уже извлек из кармана своего халата большой красный платок: он искусно завязал узелками его углы.
— Чудесно… Премного благодарен, — сказал Граминеев, прилаживая это приспособленье.
— Минуточку, — сказал Пнин. — Надо подоткнуть узелки.
Покончив с этим, Граминеев зашагал через поле к своему мольберту. Он был известный, откровенно академический художник, чьи душевные пейзажи маслом — "Матушка-Волга", "Три старых друга" (мальчик, кляча и собачка), "Апрельская полынья" и тому подобное — все еще украшали музей в Москве.
— Кто-то мне говорил, — сказал Шато, когда они снова двинулись по направлению к реке, — что у Лизиного мальчика необычайный талант к живописи. Это правда?
— Да, — сказал Пнин. — И тем более обидно, что его мать, которая, я полагаю, намерена в третий раз выйти замуж, вдруг решила забрать его до конца лета в Калифорнию, хотя если б он поехал со мной сюда, как мы планировали, у него была бы роскошная возможность поучиться у Граминеева.
— Вы преувеличиваете эту роскошь, — мягко отозвался Шато.
Они подошли к кипящему и сверкающему речному потоку. Впадина в скалистом выступе между двумя маленькими водопадами образовала под сенью ольхи и сосен естественный плавательный водоем. Шато, который не купался, устроился поудобней на камне. На протяжении всего учебного года Пнин с регулярностью подставлял свое тело под лучи загарной лампы; поэтому теперь, когда он остался в одних плавках, кожа его отливала в пестром солнечном трепещущем свете приречной рощи самым густым из оттенков красного дерева. Он снял свой крест и свои галоши.
— Посмотрите, какая красота, — сказал внимательный Шато.
Две дюжины крошечных бабочек, все одного вида, уселись на полоске мокрого песка, сложив свои прямые крылышки и обнажив бледный их испод с черными крапинками и маленькими павлиньими пятнышками, а также с оранжевым ободком по краям заднего крыла; часть из них была обеспокоена упавшей с ноги Пнина галошей, и, обнажив небесную синеву с наружной стороны крылышек, они некоторое время, точно синие хлопья снежинок, порхали над пляжем, пока не опустились снова.
— Жаль, нет Владимира Владимировича, — сказал Шато. — Он бы все нам рассказал об этих волшебных существах.
— У меня всегда было впечатление, что его увлечение энтомологией просто поза.
— О нет, — сказал Шато. — Вы так его потеряете когда-нибудь, — добавил он, указывая на православный крест с золотой цепочкой, который Пнин, сняв с шеи, повесил на сучок. Его сиянье смущало кружившую над ним стрекозу.
— Может, я и не имел бы ничего против того, чтоб его потерять, — сказал Пнин. — Как вам хорошо известно, я ношу его только по сантиментальным причинам. И эти сантименты становятся для меня обременительными. Строго говоря, есть нечто слишком материальное в этой попытке держать частичку своего детства в соприкосновении с грудной клеткой.
— Вы не первый, кто сводит веру к чувству осязания, — сказал Шато, который посещал православную церковь и сожалел об агностицизме своего друга.
Слепень в ослеплении глупости сел на лысую голову Пнина и был оглушен шлепком его мясистой ладони.
С булыжника, что был размером поменьше того, на котором сидел Шато, Пнин осторожно вступил в коричневую и синюю воду. Он заметил, что часы еще оставались у него на руке, — снял их и положил в одну из галош. Медленно поводя загорелыми плечами, Пнин брел по воде, и петляющие тени листьев дрожали, сползая по его широкой спине. Он остановился, потом, разом расколов блистанье и тени, смочил склоненную голову, потер мокрыми руками шею, смочил по очереди каждую из подмышек, а потом, сложив ладони, скользнул в воду и поплыл, распространяя своим неторопливым, степенным брассом мелкую рябь по воде. Пнин совершил торжественный круг вдоль края естественного водоема. Он плыл с ритмическим клекотом — то булькая, то пыхтя. Ритмически раздвигал ноги, раскидывал их от коленей, сгибая и разгибая руки, точно гигантская лягушка. Поплавав так две минуты, он выбрел на берег и сел на камень, чтобы обсохнуть. Потом надел крест, часы, галоши и купальный халат.
5
Обед был подан на занавешенной металлической сеткой террасе. Сев за стол рядом с Болотовым и принимаясь размешивать сметану в тарелке botwin'a (охлажденный свекольник), в которой позванивали розовые кубики льда, Пнин автоматически вернулся к давешнему разговору.
— Вы можете заметить, — сказал он, — что есть существенная разница между духовным временем Левина и физическим временем Вронского{78}. В середине книги Левин и Китти отстают от Вронского и Анны на целый год. Когда воскресным вечером 1876 года Анна бросается под товарный поезд, она успевает прожить уже четыре года со времени начала романа, тогда как в случае Левина за тот же самый период, с 1872 по 1876 год, едва ли прошло три года. Это один из лучших примеров относительности в литературе, который мне известен.
После обеда было предложено поиграть в крокет. Эти люди предпочитали освященное временем, однако незаконное с точки зрения правил расположенье ворот, при котором двое из десяти перекрещиваются в центре площадки, образуя так называемую "клетку", или "мышеловку". Стало сразу очевидно, что Пнин, который играл с мадам Болотовой против Шполянской и графини Порошиной, бесспорно лучший из игроков. Как только колышки были вбиты в землю и игра началась, человек этот преобразился. Из обычно медлительного, тяжеловесного и довольно-таки скованного человека он превратился вдруг в адски подвижного, стремительного, бессловесного и хитролицего горбуна. Казалось, что все время его очередь бить. Держа очень низко свой молоток и элегантно его раскачивая между расставленными тощими ножками (он уже отчасти произвел сенсацию, когда надел специально для игры трусы-"бермуды"), Пнин предварял всякий удар ловким прицеливающимся вздрогом обушка, затем наносил точный удар по шару, а дальше, все еще сгорбившись и не ожидая, пока остановится шар, быстро переходил на место, где, по его расчетам, он должен был остановиться. С истинно геометрической страстью он прогонял шар через самую середину ворот, вызывая восхищенные возгласы зрителей. Даже Игорь Порошин, точно тень, проходивший мимо с двумя банками пива для какой-то интимной пирушки, остановился на мгновенье и одобрительно помотал головой, прежде чем исчезнуть в зарослях. Жалобы и протесты присоединились, однако, к аплодисментам, когда Пнин с жестоким безразличием крокетировал или, точней, ракетировал шар противника. Приводя в соприкосновение с чужим свой шар, Пнин крепко прижимал его своей на удивление крошечной ступней, а потом с такой силой ударял по нему, что шар противника улетал далеко в поле. Когда обратились за судом к Сьюзен, она сказала, что это совершенно против правил, но мадам Шполянская настаивала, что это совершенно допустимо, и сказала, что, когда она еще была ребенком, ее английская гувернантка называла этот удар "Гонконг". После того как Пнин выиграл и все было окончено, а Варвара отправилась вместе со Сьюзен готовить вечерний чай, Пнин тихо удалился на скамью под соснами. Какое-то до крайности неприятное и пугающее сердечное стеснение, которое он уже несколько раз испытал за свою взрослую жизнь, навалилось на него сейчас. Не было ни боли, ни сильного сердцебиения, но было ужасное чувство погружения и полного растворения в окружающем — в закате, в красных стволах деревьев, в песке и в недвижном воздухе. Тем временем Роза Шполянская, заметив, что Пнин сидит в одиночестве, и воспользовавшись этим, подошла (sidite, sidite!) и присела рядом с ним на скамью.