Кто убил герцогиню Альба или Волаверунт - Антонио Ларрета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какой-то период жизни принца, точно совпавший со временем его возмужания, которое, надо сказать, протекало весьма трудно и в довольно неприятной форме, нас несколько успокаивало, что по мере отдаления от родителей он все более заметно привязывался ко мне. Похоже было, что я служил для него образцом мужчины и он стремился мне подражать, но это, конечно, скорее было просто возрастным юношеским порывом, а не сознательно принятым решением. С каким-то подчеркнутым упрямством Фернандо искал моего общества, ему нравилось засыпать меня вопросами и слушать истории, которые я ему рассказывал, он подражал моей манере одеваться и даже пытался вмешиваться в мою работу, не упускал он и случая оказаться около меня в конюшне, в гардеробной, в зале для игры в мяч или в клубе, будто был дан мне в ученики для подготовки к вхождению в мужской мир, что должно было завершить благочестивое воспитание, полученное ранее от его наставника отца Эскойкиса. Что же касается его августейших родителей, то они питали ко мне такое глубокое доверие и уважение, что привязанность ко мне принца в какой-то степени смягчала им горечь его охлаждения к ним сами? которое он всячески выставлял напоказ. Так длилось до тех пор, пока вдруг — тогда я думал, что это случилось из-за какой-то моей нечаянной оплошности, но теперь со всей определенностью знаю, что это было результатом зловредного влияния и козней Эскойкиса, — пока вдруг в один прекрасный день Фернандо не отвернулся от меня, и уже я стал жертвой его демонстративного пренебрежения, причем гораздо более сильного, чем то, которое испытывали его родители. Короли были удручены этой переменой, а я предпочел переживать ее молча, надеясь, что резкие изменения в поведении и перепады в настроении совсем еще молодого принца рано или поздно смягчатся и постепенно сойдут на нет[103].
Все эти досадные события не отразились на нашей давнишней дружбе с королевой, более того, они даже укрепили ее. Эта дружба оказалась неколебимо крепкой, потому что питающие ее чувства были неизменно сильны, и со стороны, я думаю, было трудно понять, как она смогла выдержать все трагические превратности судьбы в течение более чем тридцати лет и не угаснуть до последнего вздоха моей высочайшей подруги, до последней минуты жизни опровергавшей все разговоры о моей неверности и неблагодарности[104]. Менее драматичным, хотя, может быть, более важным для меня было то, что в то время, о котором я рассказываю, мне приходилось преодолевать предвзятое ко мне отношение, вызванное появлением в моей жизни Пепиты и моим безоговорочным и быстрым согласием на брак с Майте. Донья Мария-Луиза была не только страстной, она была также на редкость чуткой и справедливой женщиной, которая сумела в самых неблагоприятных условиях сохранить наше чувство, такое глубокое и необычное. Ведь помимо отношений, которые нас соединяли, включая нашу связь покровительницы и фаворита, она была мне также и подруга, и мать. Пусть эти слова воздадут должное нерушимому чувству великой женщины, которая — я это знаю — с высоты своего теперешнего положения у трона Всевышнего все, как всегда, поймет и, как всегда, простит, ибо я, исполняя добровольно взятое на себя обязательство написать воспоминания, должен буду сейчас коснуться некоторых интимных сторон наших отношений.
Мои встречи с доньей Марией-Луизой — помимо нашего постоянного ежедневного общения в присутствии короля — происходили в отведенных мне дворцовых покоях, расположенных в левом крыле здания, которыми я пользовался для отдыха в любое время дня. Ключи от этих комнат были только у меня и еще у слуги, проводившего там уборку, менявшего белье, пополнявшего запасы напитков, сластей и фруктов, — я любил иметь все это под рукой, когда удавалось выкроить время для короткого отдыха во время долгого рабочего дня. Королева, разумеется, тоже имела свой ключ, что, подозреваю, было для всех секретом Полишинеля, хотя она пользовалась им очень осмотрительно, открывая дверь в мои комнаты лишь в строго определенные дни и часы, а именно по вторникам и пятницам в шесть часов вечера. Это было время, которое король неизменно, с присущей ему методичностью, посвящал своему сугубо приватному увлечению — столярничеству. Старый маэстро Бертольдо, руководивший работой краснодеревщиков столярной мастерской при королевском доме «Касита дель Лабрадор» в Аранхуэсе[105], приезжал в эти дни в мадридский дворец и наставлял в столярном искусстве короля в мастерской, сооруженной специально для этой цели; и даже когда двор по несколько месяцев не бывал в Мадриде, пережидая затянувшуюся непогоду в Ла-Гранхе, или Эскориале, или в том же Аранхуэсе, Бертольдо все это время бывал при короле: он сопровождал его в поездках как член королевской свиты, настолько сильно его величество был привержен этому занятию, приносившему ему отдохновение в вечерние часы по вторникам и пятницам. Вот почему, когда мне тоже приходилось бывать с королем в одном из этих дворцов, наши свидания с доньей Марией-Луизой так же, как и в Мадриде, проходили в отведенных мне комнатах. Только болезнь одного из нас, совершенно неотложная дипломатическая встреча или война могли заставить нас отложить свидание. Но так как, откровенно говоря, здоровье у нас обоих было отменное, характер у королевы решительный, что позволяло ей с легкостью отменять приемы самых важных послов, а войны в те годы отличались скоротечностью, то наши тайные встречи по вторникам и пятницам срывались лишь в редких случаях.
А теперь, чтобы вся эта история была понята правильно, мне остается одно — рассказать читателю, в чем, собственно, состояли наши с королевой встречи и в какой атмосфере они проходили.
Закрывшись в моих комнатах, мы переставали быть ее величеством и Мануэлем и как по волшебству превращались в Малу и Ману. Малу и Ману, ласковые имена наших новых ипостасей, были придуманы в самом начале нашей тайной близости. Они были так похожи, что, когда мы называли ими друг друга, они нас еще больше сближали, делали почти одинаковыми, стирали различия, заставляли забывать, что мы принадлежим разным полам. Малу и Ману были друзьями, братом и сестрой, сообщниками, веселыми приятелями, товарищами, единственными членами братства или ложи, созданной специально для них и только для них, они были близнецами, были едины и неразделимы или — что одно и то же — взаимозаменяемы. В комнате с высоким потолком и низко опущенными шторами, в приглушенном мягком свете, как бы окутывающем нас и оберегающем наши игры — ибо наши встречи были не чем иным, как игрой, и я не думаю, что хоть кому-нибудь будет легко понять и поверить, насколько, в сущности, они были невинны, — каждый вторник и пятницу, в шесть часов вечера, рождались заново Малу и Ману, рождались в тот самый момент, когда я, повернув ключ, открывал дверь и, закрыв ее за собой, приближался к широкому белому ложу под украшенным кистями балдахином, где меня, нетерпеливо улыбаясь, уже дожидалась сбросившая одежды счастливая Малу. И сразу же после первого всплеска радости, после первой ласки, первых шуток, понятных только Малу и Ману, потому что они их изобрели друг для друга и только они ими владели и пользовались, я задавал ей главный вопрос, с которого начиналась наша большая игра: «Кого Малу хочет видеть сегодня в гостях?» Хотя этот непременный вопрос должен был задавать Ману, иногда первой его произносила сама Малу — так случалось обычно, когда день выдавался трудным или ею овладевала лень и она предпочитала не утруждать себя лишней заботой, обдумывая, кого бы ей хотелось увидеть. Ведь в конце концов, какой бы из маскарадных костюмов, хранящихся в гостиной, они ни выбирали, под ним всегда скрывался Ману; выбор обычно делала Малу, но иногда и он сам, все зависело от того, кто первый задавал их условный вопрос.
История этих нарядов насчитывала уже двенадцать лет. Она началась однажды в субботу на Масленицу, когда меня, в то время еще кавалергарда Карла IV, мой брат Луис взял с собой на бал-маскарад, проводившийся под неофициальным покровительством тогдашних принца и принцессы Астурийских, которым я к тому времени еще не имел чести быть представленным. В одежной лавке комедиантов квартала Лавапьес я раздобыл костюм бродячего певца и лицедея — хуглара, слегка потертый, но сшитый из добротного бархата ярко-красного цвета, и высокие чулки белого шелка, которые хорошо — может быть, даже слишком хорошо — подчеркивали развитую мускулатуру моих ног, и, прихватив в той же лавке лютню, отправился на праздник. Именно тогда на мне впервые остановила свой зоркий взгляд моя госпожа донья Мария-Луиза, а так как к этому времени она и дон Карлос, уже отметившие своим вниманием и покровительством моего брата Луиса, видели его на балу вместе со мной, то и меня пригласили подойти к ним, и это оказалось не только началом долгой истории маскарадных костюмов, но и поворотным пунктом моей судьбы, давшим новое направление всей моей последующей жизни[106]. Принцесса никогда не могла забыть тот образ, в котором я явился ей в первый раз, — камзол, берет с маленьким черно-зеленым пером, чулки, лютня, — и шутила, что форма королевского гвардейца была на самом деле просто еще одним моим маскарадным костюмом, ничем не лучше, чем другие, и что ей однажды придется установить, кто же такой на самом деле дон Мануэль — хуглар или гусар, — ей доставляло удовольствие играть этими именами.