Солнце мертвых - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На ноги… поставьте… иду… до дому…
Его поставили на ноги, и он опять зацарапался — до дому. У пустой пристани взяли его какие-то, доволокли до моста, до речушки…
— Сам… теперь… — выдохнул Кулеш последнее свое слово, признал родную свою, Сухую балку.
Сам теперь!..
Пошел твердо. Доткнулся до долгого забора, привалился. Закинулся головой, протяжно вздохнул… и помер. Тихо помер. Так падает лист отживший.
Хорошо на миндальном дереве. Море — стена стеной, синяя стена — в небо. На славный Стамбул дорога, где грузчики завтракают сардинками, швыряют в море недоеденные куски… Кружится голова от синей стены, бескрайней… Так, находит. Надо держаться крепче.
Виден мне с высокого миндаля беленький городок, рыжие, выжженные холмы, кипарисы, камни… и там, вся из стекла, будто дворец хрустальный, — кладбищенская часовня… И там-то теперь Кулеш. Только-только сидел под этим миндальным деревом, рассказывал про борщок с сальцем — и занесло его в гроб хрустальный! Ну и прозвище у него — Кулеш! Отметила его жизнь-чудачка: Кулеш — умер от голода! Полеживает теперь, уважаемый мастер, в хрустальном чуде. Что за глупое человечество! Понаставило хрустальных дворцов по кладбищам, золотыми крестами увенчало… Или уж хлеба с избытком было? Вот и… проторговалось, и человека похоронить не может!
Пятый день лежит Кулеш в человечьей теплице. Все ждет отправки: не может добиться ямы. Не один лежит, а с Гвоздиковым, портным, приятелем; живого, третьего, поджидают. Оба постаивали — шумели на митингах, требовали себе именья. Под народное право все забрали: забрали и винные подвалы — хоть купайся, забрали сады и табаки, и дачи. Куда девали?! Провалились и горы сала, и овечьи отары, и подвалы, и лошади, и люди… И ямы нету?!
Шипит раздутый Кулеш в теплице: я-а-а… мы-ы-ы…
Говорит Кулешу пьяница, старик сторож:
— Постой-погоди, товарищ… надо дело по правде делать! Закапывать тебя!.. Верно, надо. A то от тебя житья не будет… горой раздуло, шипишь… А ты меня накормил-напоил? Один-разъединый я про всех про вас, сволочей проклятых! Да где ж это видано, чтобы рабочий человек… ни пимши — ни жрамши… у камне могилу рыл?.. По-стой… Нонче право мое такое… усенародное!.. сам ты могилки себе загодя не вырыл… а пайка мне не полагается… поди-кась, поговори с товарищами… они, мать их… все начистоту докажут! Ну и… должен я поснять с тебя хочь покров-саван и на базар оттащить… Хлебушка… плохо-плохо, а хвунтика два… должен добыть?.. да винца, для поминка… мотыжка чтоб веселей ходила… А с тебя, черт… и поснять-то нечего, окромя портков рваных!.. Вот ты и потерпи маленько. Вот которого сволокут в параде, тогда… за канпанию и свалю, в комунную…
И лежит раздутый Кулеш в хрустальном дворце — ждет свиты.
Рядышком с ним лежит портной Гвоздиков, по прозванию — Шест-Глиста, укромно скончавшийся за замкнутою дверкой убогого жилища. Рассказывала Рыбачиха:
— Никто и не приметил. Хозяева-татары носом только учуяли… А уж он в отделке! Лежит третий день, весь-то в мухах!.. Зеленые такие… панихидку над ним поют…
Веселая панихида… И портной выкупа не принес. Пришел во дворец хрустальный в драных подштанниках, за которые не дадут на базаре и орешка.
Спи, старый Кулеш… глупый Кулеш, разинутым ртом ловивший неведомое тебе «усенародное право»! Обернули тебя хваткие ловкачи, швырнули… Не будут они под мухами, на солнце!
И ты, неведомый никому, Шест-Глиста! И вы, миллионами сгинувшие под землю голодным ртом… — про вас история не напишет. О вас ли пишут историю? Нет истории никакого дела до пустырей, до берегов рек пустынных, до мусорных ям и логовищ, до девчонок русских, меняющих детское тело на картошку! Нет ей никакого дела до пустяков. Великими занята делами-подвигами, что над этими пустяками мчатся! Напишет она о тех, что по радио говорят с миром, принимают парады на площадях, приглашаются на конгрессы, в пристойных фраках от лондонского портного, не от тебя, Шест-Глиста! — и именем вас, погибших, решают судьбу погибающего потомства. Тысячи перьев скрипят приятное для их уха — продажных и лживых перьев, — глушат косноязычные ваши стоны. Ездят они в бесшумных автомобилях, летают на кораблях воздушных… Тысячи мастеров запечатлевают картины их «отхода» — на экранах, тысячи лживых и рабских перьев задребезжат, воспевая хвалу — Великому! Тысячи венков красных понесут рабы к подножию колесницы. Миллионы рваного люда, согнанного с работ, пропоют о «любви беззаветной к народу», трубы будут играть торжественно, и красные флаги снова застелют глаза вам лестью — вождя своего хороните!
Спи же с миром, глупый, успокоившийся Кулеш! Не одного тебя обманули громкие слова лжи и лести. Миллионы таких обмануты, и миллионы еще обманут…
А ведь ты не дурак, Кулеш! Перед ямой-то и ты понял. Перестали приезжать за тобою на лошади и поить портвейном… но ты все же надеялся хоть на хлеб. Кричали тебе хваткие ловкачи:
— Завалим трудящихся хлебом! Советская власть такие построила лектрические еропланы… каждый по пять тыщ пудов может! Весь Крым завалим!..
Закрыли тебе глаза — на кровь, крепко забили уши. И орал ты весело, как мальчишка:
— Ай да наши! родная власть!..
Недели прошли и месяцы… Не прилетали аэропланы. Гнали твоих девчонок комиссары — нет хлеба! На матерей орали:
— Ну, и что же?! Ребята ваши! ну, и швыряйте в море!..
Спрашивал я тебя: — А что же, Кулеш, ваши… аэропланы?
Ощеривал ты голодные зубы, синеющие десны, в ниточку узил мертвеющие губы и находил верное теперь, свое слово:
— Опасаются опущаться… Го-ры… а то — море… Крушения опасаются!
И жутко было твое лицо.
Нет, ты не дурак, Кулеш… Ты — простак.
«Жил-был у бабушки серенький козлик»
Внизу обобрано — надо забираться выше.
С высоты миндаля мне видно, как через вытоптанный коровами виноградник идет от дачи — Тихая Пристань — близорукая учительница Прибытко, с пустым мешком за плечами, пощелкивает дощечками на ногах. Идет на промысел. Она — человек стойкий. У ней двое ребятишек-голоножек — Вадик и Кольдик. Ее мужа убили в Ялте, но она не знает: не уехал ли на корабле в Европу? Пусть не знает. При ней и неутомимая мать-старушка, сухенькая, подвижная Марина Семеновна, — с зари до зари воюет на земле с солнцем: отбивает у солнца огородик.
Я хочу отойти от кружащей меня тоски пустыни. Я хочу перенестись в прошлое, когда люди ладили с солнцем, творили сады в пустыне…
Тихая Пристань…
Пустырь был на этом месте — колючка, камень. Приехал старик чудак, отставной исправник, любитель роз и покоя, сказал — да будет! — и выбил-таки из камня чудесное «розовое царство». Да, исправник. Они тоже — немножко люди. Все, что у него было в кармане и в голове, отдал земле сухой, и вот, к концу его жизни, она подарила ему свою улыбку — Тихую Пристань. С зари до зари возился старик с лопатами и мотыгами, с гравием и бетоном, с водой и солнцем; сажал, прививал и строил, кричал с рабочими, которые воровали у него гвозди и даже камень, тысячу раз грозился все бросить и не бросал, исполосовал сердце, но… дождался: сел на веранде, закурил крученку, полюбовался — все хорошо зело! И помер. И хорошо сделал, вовремя: выволочили бы его, старика, из розового сада — а собака-исправник! — и прикончили бы в подвале или овраге.
Погибает «розовое царство». Задичали, заглохли, посохли розы. Полезли из-под корней дикие побеги. Треснуло и осело днище громадного водоема. Посохли сливы, и вишни, и грецкие орехи, и «кальвили»; заржавели-задичали забытые персидские деревья. Треснули трубы водоводов, заросли хрусткие дорожки, полез бурьян в виноградник, сели репейники и крапивы в клумбы — задушили нежную землянику. Плющи завили деревья. Выползла из дубовых тысячелетних пней кудрявящаяся поросль, держи-дерево дружно с грабом давит и напирает, высасывает соки; гнездится садовая нечисть, плетет коконы; опутывает и точит — сверлит. Голубой цикорий и морковник заполонил луговинки, перекати-поле забрало скаты, и ленивые желтобрюхи нежатся на ступенях каменных лесенок. Серые жабы ржаво кряхтят ночами в зеленой тине былого водоема. Дичает Тихая Пристань, год за годом уходит в камень. Уйди человек — опять пустыня.
Сухенькая старушка тщетно пытается задержать пустыню: лишь бы уберечь виноградник, огородик… Мотыгой и цапкой борется она с солнцем и с бурьяном. Воюет с коровами, прорывающими и рогами, и боками загородку — доглодать неоглоданное солнцем. Висят еще кое-где грушки — «мари-луиз», «фердинанд» и «бэра», а пониже бассейна, по низинке, еще можно схватить травы. Но это — самое дорогое место — «козье».
У Прибытков — слава на всю округу, — чудеснейшая коза, вымененная на одеяло и вышитую рубаху у чабана под Чатырдагом. Взращенная подвигом и молитвой. Ну и коза! Четыре бутылки дает несравненная Прелесть! Вадик и Кольдик круглый день рыщут по саду, по балочкам, носят своей козе травку и прутики, всякую кожуру, бобик…