Синдром Л - Андрей Остальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А он все шепчет: «Шурочка, Шурочка, ты самая красивая на свете. Твои глаза самые красивые… твои бархатные пещерки». И от его шепота, от его жарких слов, от этой «Шурочки» волшебной что-то такое во мне происходило… не знаю, как описать… Ну вот иногда невыносимый чих приближается, катится откуда-то изнутри, набирая силу. Свербит все сильней и сильней, так, что всю тебя как будто приподнимает и выворачивает, вот-вот разорвет на части — и, наконец аа-ап-чхи! Разрядка, облегчение неописуемое. Во всем теле и, кажется, в душе тоже. В чем-то здесь схожее ощущение, только сильней, и невыносимей, и слаще. И в конце точно рассыпалась я на тысячи огней, как комета, как метеорит, и рухнула вниз, как падают с пятидесятого этажа в оторвавшемся лифте… с ускорением чудовищным, сжимающим все внутренности… рухнула в тьму-тьмущую, в которой дышать нечем, но я дышала, да-да, дышала непонятно чем, каким-то антивеществом, наверно, которое заполнило мои легкие и живот чем-то пушистым и мягким. О-о-о!!
Не закричала, ура. А Он — во мне. Глубоко-глубоко. Как стыдно — и как замечательно. Такой… Он невозможный. Невыносимый. Огромный — заполнил меня всю без остатка. Во мне ничего больше не осталось. Только сердце — вон оно как стучит! — и Он.
Ох-ххо…
Вот тебе и Шурочка…
Вдох и выдох. И глубокий вдох.
За-тме-ни-е.
5Рассказываю я это все, увлеклась, разбушевалась, забыла про слушательницу. Неважно: я ведь самой себе рассказывала. Надо было, видно, выговориться вслух. Изложить версию событий. А может, это все в точности так и было, как я рассказывала. Ведь любая правда — это всегда на самом деле лишь версия. Одна из.
Увлекшись, потеряла я Нинку из виду, не следила, что с ней происходит. Но тут понадобилось мне прерваться, в туалет сходить, возвращаюсь, вижу: что-то странное с ней случилось. Вроде как выражение изумления и некоторого недоверия, этого «ах, не может быть, неужели?!» сменилось на нечто другое, мне незнакомое. Типа: легкое презрение, что ли. Может быть, даже с элементом холодной насмешливости. Я стояла как громом пораженная, смотрела на нее и глазам не верила: разве это моя Нинка, легкомысленная и легковерная подруга, с которой мы вместе в один детский сад ходили, а потом в школе много лет за одной партой восседали? Оруженосец, санча панса моя недалекая, но преданная, всепрощающая? Нет, это какая-то незнакомая мне, новая женщина, очень неприятная…
— Ну так, что там с Ливаном твоим и Стокгольмом тоже? — бесцеремонно спрашивает Нинка. — Пока все про секс с элементами легких извращений… Такие синдромы… нимфоманские, типа… А про стокгольмский ни слова…
Я даже растерялась. Говорю:
— Извини, что я на тебя вылила все это… Но ты сама хотела подробностей… Без которых, наверно, непонятно было бы то, что дальше произошло.
— Так что дальше-то? Давай, не томи, подруга…
— Ну а дальше… для меня весь мир сузился до одного человека. До Рустама, как ты догадываешься. Ни отца, ни матери больше для меня не существовало, ни Москвы, ни России. Все они стали смутными далекими абстракциями. Забыла я напрочь, как только что собиралась страсть Рустама использовать, ловко манипулировать им, чтобы освободиться и домой вернуться. Теперь, наоборот, он со мной мог делать что хотел. Только ночи для меня имели значение, когда Рустам приходил, и мы занимались любовью почти до самого утра, и я взмывала в небеса, а потом падала вместе с небом вниз, в сладкие волшебные бездны, на куски разлетаясь.
По ходу дела, в качестве производного от этих занятий, прониклась я делом чеченской независимости. Ух, прониклась. При том что почти ничего о нем не знала. Правда, Рустам просвещал. Лекции читал. И я готова была за дело это воевать. Даже жизнь отдать. Не поверишь: собиралась участвовать в какой-то акции, заложников, что ли, брать… Ну теперь-то я понимаю, что убивать и умирать собиралась за Рустама, за пальцы его, за губы, ну и за остальное, такое замечательное, тоже… А так… Сказал бы он, что главное в жизни — это судьбы американских индейцев или медведей гризли, я бы, наверно, с тем же рвением и за них сражалась… Названия и лозунги могли быть любые. Слава богу, хоть акция с заложниками сорвалась. А то наделала бы я дел… Рустам ведь меня стрелять научил здорово. Да-да, не делай круглые глаза. Мне и самой теперь-то все это дико и непонятно… Как я могла… Но тогда — полное помрачение…
Тогда казалось, что я прониклась именно делом чеченского народа и ненавидела его гонителей и угнетателей. И глаза бы выцарапала каждому, кто поставил бы под сомнение мою искренность, мою веру в справедливость, в право чеченцев на самоопределение. Собственно, чуть и не выцарапала… одному…
— Небось этому, как его… Вагону юродивому?
— Как ты догадалась?
Я посмотрела внимательно на Нинку, и она взгляда не отвела, дерзкого и насмешливого.
Помолчали мы обе, вина глотнули. Потом Нинка спрашивает:
— И как же ты, подруга, за чеченскую свободу-то боролась — привязанной к кровати, что ли?
— Ну нет, конечно! Следующей ночью после той, первой… я ждала, что Рустам придет опять. Но он не пришел. А я… как идиотка всю ночь в темноту всматривалась и в тишину вслушивалась… ничего не увидела, ничего не услышала… под утро изнемогла и провалилась… и видела сны отвратительные, в которых кто-то кричал все время…
А потом оказалось, что это из-за двери доносятся крики. Несмотря на всю звукоизоляцию.
Я еще не до конца проснулась, когда в комнату ворвался Вагон Уродов. Глаза странно выпучены, весь красный, по лбу капли пота катятся. В руке он держал огроменный плетеный кнут. Нет, не просто держал. Он, урод, им в воздухе щелкал и при этом орал еще. Что орал, я сначала понять не могла. «Простите, — говорю, — Керим, — едва не назвала его Вагоном снова, — простите, не могли бы вы орать поразборчивее? А то я вижу, что вы к кому-то, возможно, что ко мне, серьезные претензии имеете и даже угрожаете ужасным телесным наказанием. Но сути претензий я не понимаю, поскольку с дикцией у вас неважно. По крайней мере, в таком взволнованном состоянии».
Тут он остановился, смотрит на меня красными выпученными глазами. Отдышался слегка и говорит, уже на полтона пониже и на пару децибелов потише: «Ты еще издеваешься… Сейчас получишь у меня по полной, сучка, пропадет охота зубоскалить. И надолго. Может, и навсегда». И как звезданет меня кнутом тем! Ну, подруга, если ты такого не испытывала, то, считай, тебя и не пороли никогда! Это такая боль обжигающая! Долго потом у меня бок заживал. Я успела подумать: несколько таких ударов, и все будет кончено. Вагон снова свой кнут занес надо мной, а я воплю благим матом! И от боли, и от страха, что жизнь кончается. Но тут вдруг мелькнуло что-то, смотрю — Рустам откуда-то взялся. И закрыл меня собой от кнута. Вагон в последний момент успел свое орудие остановить. Опустил кнут. Говорит: «Ты же молиться пошел, Рустам. Нехорошо молитву прерывать. Аллах не простит». Рустам в ответ что-то гортанное и злое по-чеченски бросил: «Тах. Тах. Тарарах». Так мне послышалось примерно. А Вагон, видно, понимал немножко. Говорить не говорил, а понимал — это да. Он отвечает: «Как это, твоя женщина? Что ты такое говоришь, Рустам, опомнись? Тут наша пленница находится, кяфирка проклятая, а никаких женщин, достойных даже простого бойца, не то что командира, здесь нет. Мне докладывали, что ты с кяфиркой переспал, что нехорошо… Но я думал, это так, ничего не значит. Думал, ты ее выдрал как следует, а потом еще изнасиловал в жопу в наказание за ее наглость… а ты, оказывается, сам у нее в плену? Я старейшинам доложу, пусть они решают, что с тобой делать, с предателем… А сейчас лучше отойди в сторону. Я ее сейчас кнутом вздую».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});