Еще один круг на карусели - Тициано Терцани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я задавался вопросом, почему мы устроены так, что не можем вернуть боль, даже самую жуткую, когда она уже прошла. Мы только знаем, что испытали ее. Я спрашивал себя, почему во многих языках слово «боль» используется для обозначения как физического страдания, так и душевных мук. Я думал о том, что психоанализ — это что-то вроде «службы контроля» над этой другой болью, и о том, как мне повезло, что у меня есть под рукой кнопка. И временами, устав сопротивляться… я нажимал на нее.
По пути из больницы к себе в логово я раз в неделю останавливался на углу Шестьдесят Седьмой и Мэдисон-авеню, поднимался на двенадцатый этаж на старом, скрипучем лифте и входил в никогда не запертую солнечную квартирку.
Здесь уже несколько десятилетий жил мой закадычный друг — писатель, которым я восхищался, человек многих культур; один из тех, кого следовало поместить в музей, чтобы последующие поколения представляли, какими прежде были люди. Его земной срок истекал, уже несколько месяцев девяностолетний Николо Туччи был прикован к постели. Элегантный, с красивой седой бородой и длинными волосами, которые делали его похожим на благородного бунтаря XIX века, он никогда не жаловался на свою немощь.
Полурусский, полуфлорентиец, он приехал в Нью-Йорк в конце тридцатых годов, вместе с другими итальянцами вел антифашистскую работу, а после войны так и остался в Америке. Писатель, памфлетист, литературный Дон-Кихот, борец всегда имел в запасе острое словцо или свежее, парадоксальное толкование старых и новых событий из истории человечества. Мы были знакомы больше тридцати лет.
Я научился у него многим чудесным вещам, в частности, читать Данте с тосканским акцентом, без помпезности и просто, как диковинную историю, которую один приятель рассказывает другому в какой-нибудь флорентийской таверне. Еще я научился у него давать чаевые в гостинице по приезде, а не при отъезде; от него я услышал фразу, которой утешаюсь, берясь за изучение нового языка (с возрастом это все труднее): «Я уже начинаю понимать то, что говорю!»
Он хотел, чтобы я оставил журналистику, отошел от злободневности и решился воплотить свой житейский опыт в книгах. Сам он писал книги очень хорошие, как на английском, так и на итальянском, но, как он сам говорил, «за Атлантикой ты уже на чужом берегу»; так и сошла на нет его литературная слава. И умирал он тоже не на своем берегу. Квартира была по его вкусу: две маленьких светлых комнатки, удобный стол, много книг, старый телефон, кресло, большая черно-белая фотография его родителей да на стене пара цветных тосканских пейзажей и вырезка из газеты с великолепной статьей, которую Ника написал для «Нью-Йоркера», зная, что уже никогда не выйдет за порог этой квартиры.
— Знаешь, если бы я умер сегодня, то бы был по-настоящему доволен, — сказал он мне как-то.
— Как это? Ты уже был бы мертв!
— Не знаю, потому что я не знаю, что такое смерть.
— Но ты ее боишься? — спросил я.
Он широко раскрыл свои озорные глаза под красивыми, густыми, еще черными бровями:
— Мама миа, еще как!
— Послушай, Ника. Миллиарды людей до нас прошли через это, и мы тоже пройдем.
— Так-то оно так, но хотя бы умереть в другом месте! Например, во Флоренции, она как-то более… более…
Он не мог подобрать нужного слова.
— Более цивилизованная, что ли? — подсказал я.
— Вот-вот, более цивилизованная. И вообще…
Словно продолжая какой-то разговор с самим собой, он заговорил о розмариновой сдобе, которую, когда он был маленьким, пекли в Страстную пятницу.
— Сейчас это можно купить когда угодно, — сказал я ему. — Правда, глупо? И даже запах розмарина теперь ненастоящий — скорее всего, это эссенция. Сдобу ароматизируют! Знаешь, теперь и во Флоренции есть такие лавки: входишь, а там аромат горячего хлеба! Думаешь, его здесь же и пекут? Какое там! Все фальшь. Хлеб откуда-то привозят, а здесь пшикают из баллончика. Я рассказал, как в прошлом году встретил в Калькутте одного француза, «инженера запахов». Он пытался продать автоиндустрии типичный и заманчивый букет запахов свежей краски, кожи и горючего, присущий новенькому автомобилю.
Но Нику больше тянуло к воспоминаниям о Флоренции, и, возможно, поэтому я стал говорить о прогулке по городу, которую мы с ним можем совершить. От Понте Веккьо по Эрта Канина, оттуда по улице Сан-Леонардо. Остановились бы перед домом, где жил и писал картины Отгоне Розаи, и завершили бы свою экскурсию на Вьале дель Коло. Я подробно говорил, где мы находимся, куда потом повернем, что видим перед собой, а он лежал, закрыв глаза, и улыбался. Эта игра стала нашим ритуалом.
— И куда же сегодня? — спрашивал он, едва я переступал порог. И мы снова отправлялись по Флоренции. Однажды мы прошлись с ним от площади Торквато Тассо до башни Беллосгуардо, где остановились полюбоваться одним из самых прекрасных видов на свете. В другой раз вышли от Торрионе ди Понте, вверх по Ле Рампе до самой площади Микеланджело. К нашей досаде, все было забито туристами, и мы зашли в «Колонне» передохнуть немного и выпить.
— Чего бы ты хотел, Ника?
— Ну этого… знаешь?
— Кампари? Вермут?
Нет. Он хотел обычного белого вина, но в одном из таких приземистых бокалов, которые в былые времена трактирщик наполнял до краев.
Хорошо нам было вдвоем. Даже пасмурный остаток жизни может приносить удовольствие. Мою химиотерапию он обсуждать не желал, но, когда я упомянул об операции, он разъярился.
— Не доверяй врачам, они все жулики. И потом, как можно допустить, чтобы от тебя отхватили кусок? Нет, ни за что!
И он потребовал бумагу и ручку, чтобы написать «протест» в больницу.
— Ну, Ника, да ты хуже советника японского императора! — и я позабавил его рассказом о японском обряде, когда перед свадьбой наследника престола главные придворные должны были убедиться, что у невесты, а следовательно, у будущей императрицы, все в порядке и все на месте. И когда я еще жил в Токио, одну девушку забраковали только потому, что у нее были проколоты уши!
Нике повезло. К нему ни разу не прикоснулась рука хирурга, и сейчас перед смертью все его «детали» были в порядке и при нем. Но ждал он смерти в Нью-Йорке на водяном матраце (против пролежней), в этом городе, который не был для него «цивилизованным». Он, который так хорошо говорил на нескольких языках и столько раз забавлял знакомых, подражая их акцентам, теперь, казалось, понимал только по-итальянски.
А я? Хотелось бы мне умереть в Америке?
Нет. Сказать по правде, она так и осталась для меня чужой, эта страна. Все по-настоящему «мое» было связано с другими местами… Нет, я бы предпочел умереть не здесь. Лучше в Азии, а может быть, в Европе.
Думая об этом, я рассказал Нике, как у китайцев в древности было принято хоронить умерших там, где женщины рожали на свет детей, чтобы продолжалась связь между поколениями, — отсюда и культ предков. Рассказал, что, с точки зрения китайцев, тела их принадлежали не им самим, а всему народу. Из этой земли вышел, в нее и вернись. Причем не только само тело, но и все, что оно производит! Чтобы позабавить его, я рассказал о том, что, когда первая дипломатическая миссия Китая отправилась в Соединенные Штаты, каждый мандарин вез с собой специальные ларцы для своих экскрементов, которым полагалось вернуться домой вместе с владельцем. Настоящий китаец не имел права ничего оставлять в варварской стране! И Ника улыбался.
Эти наши общие «прогулки по Флоренции» стали для него последними.
Память воды
Память, мы часто это упускаем, выкидывает странные фокусы. Она сохраняет или удаляет информацию по своему усмотрению. И делает это без ясных для нас причин. А мы-то полагаем, что управляем собственной памятью или, по крайней мере, можем ее контролировать.
Старики раздражаются, а иногда и приходят в отчаяние, когда не могут вспомнить имя человека или название вещи; им это представляется признаком упадка и немощи; подводит память — значит, что-то не в порядке. Но если поразмыслить, это происходит всегда: с детства память поступает по-своему, что-то припрятывает, а потом выдает по своему усмотрению, а то и в искаженном виде, когда мы в ней копаемся.
К шестидесяти годам в картотеке моей памяти в разделе «гомеопатия» не скопилось почти ничего существенного. Разве только упоминание о том, что простуду можно лечить холодом, и какие-то странные истории, неизвестно, где и когда слышанные.
Вот первая: у одной девушки депрессия, она избегает общества, предпочитая одиночество и высоту. Часто она взбирается на крышу и мечтает «улететь». Врачи не знают, что делать. Тогда ее приводят к гомеопату, и тот видит в этом стремлении скрытое родство с орлом. В зоопарке он просит каплю орлиной крови, разводит ее в литре воды, затем каплю этой смеси вновь разводит в литре воды и так много раз. А потом предписывает девушке ежедневно выпивать по нескольку капель этого раствора, в котором от орлиной крови не осталось ничего, кроме разве что памяти. Проходит немного времени, и девушка выздоравливает!