Спокойной ночи - Андрей Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Досадно другое – хвост. Мы у них на приколе. Не унюхали вплотную, но идут по пятам. Эх, всегда я собирался, запутывая картину жизни, выписывать множество книг, не имеющих ко мне отношения. Вместо мебели. Обложиться бы, не читая, Тургеневым, Шолоховым, Алексеем Толстым… Меня подозревают в симпатиях к декадентам, допустим, а я, в качестве алиби, – Абеляра, Фадеева… Они мне – Пастернака, а я им – Геродота. Они мне – Геродота, а я им – Дарвина. Они мне – Дарвина, а я… Глаза разбегаются. Ведь тысячи книг, и за каждой не уследишь. Баррикада! Не мешайте. Изучаю. Научный я сотрудник, в конце концов, или не научный?! Что хочу, то и читаю. Преступники, я где-то читал, делают иногда на лице пластическую операцию. Пересаживают кожу. Вот бы и мне видоизменить профиль – путем фиктивного чтения. Прикинуться, по формуляру, лояльным, положительным гражданином. Нырнуть. Исчезнуть на несколько лет. Раствориться в книгах. И, вынырнув с другого конца, требовать в наглую, для респектабельности, «Библиотеку приключений». Шерлок-Холмс. Нат-Пинкертон. Не юноша уже. Имею доступ. Знал бы английский язык – подать мне Агату Кристи! Подать мне «Убийство на улице Морг»! В подлиннике! Да и наш Граф Монте-Кристо – взять – чем не хорош в роли доброго гения всех беглых каторжников?..
Это бы оправдало меня в глазах госбезопасности. Оставьте в покое. Видите, у него на уме, по списку, – Дюма, английские сыщики… Ничего плохого. Читает человек. Интересуется – литературой… Да все нам некогда, все недосуг. Обойдется. Откладываем в долгий ящик. Спохватишься однажды. Ан ты уже на крюке…
На банкете, в ученом застолье, мы – пьем. Узбекская девочка, у Щербины, потеряв девичество, защитила диссертацию. И мы пируем по Шекспиру. Гудим. Папаша, что будда, глава Обкома, в честь защиты дочери-невесты, купил этаж в ресторане «Прага». Тосты, тосты!.. «Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы!..» – попытался и я, когда подошел черед, вставить свой комплимент девочке, но она не поняла… Университетская старуха, в усах, с мировым именем, под скатертью пихает коленом: «Андрюша! Если б вы знали – как надоело быть проституткой!..» О чем вы, Тамара Лазаревна? Какая проекция? Ради красного словца? Труды и труды. По науке, без трупов. Сама Шекспир. В женском роде, конечно, безобразна, как подобает профессору, в усах, – не об этом же толковать? Девяносто лет. У нее супруг – академик. И тоже с мировым именем. Сравнительное языкознание!.. «Я устала проституировать…» Притворяется баба-яга. «Говорю вам – как сыну… Сидеть за одним пасьянсом – с вашими Храпченкой, Овчаренкой… Я устала поддакивать…» А-а, вон оно что! Кто заставляет? Могла бы, кажется, уйти на покой, работать в стол для потомства, издаваться за границей. Не посадят, не такая… Корпусом – ко мне. Все лицо состоит уже из одних морщин. Усов не видно. Усы теряются в разрисованной гравировальной иглой, благородной, как будто к бою татуированной, темно-зеленой бронзе. «Не забывайте, Андрюша, в какой жестокий век мы живем!.. Будьте осторожны… Заклинаю… Я немного из цыганок…» Как если бы я спал. Я сам знаю, в каком я веке! Что она имеет в виду? Пусть скажет – я никому не скажу!.. Темнит: «… Бирнамский лес пошел на Дунсинан…» И уже отворотилась, надменная, царица Тамара, гордая собой, помогла, через столовое раздолье, к Храпченке, громогласно, с бокалом, грудями, как леди Макбет. «Михаил Борисович! Выпьем за 30-е годы!» – «Может быть, за 20-е, за 10-е, за 900-е? Вы оговорились? – шепчу. – Я ослышался?..» Толкает толстой ногой: «За 30-е!..» Храпченко устало кивает: «Ваше здоровье…»
Тогда, за ее предсказанием, я вспомнил три ведьмы в «Макбете». Как, разжигая пламень честолюбца, болотные духи ничуть не лгут, что король и что дети не унаследуют трона, но ввергают в обман, в прострацию сарказмами беспрецедентных последствий. Да. И про лес, сошедший с ума, и про возмездие от руки не рожденного женщиной Макдуфа. Никаких надувательств. Сила темных пророчеств в их неправдоподобной буквальности. То же – «О вещем Олеге». Загадка скрывается в конском черепе Олега, в его голове – непредсказуемой ядовитой змеей. Между тем: «но примешь ты смерть от коня своего» – звучит убедительно. Хотя далековато, заманчиво. Как это от коня? Можно избежать. Не забоялся бы коня – и жил бы припеваючи дальше вещий Олег. Какой он – «вещий»! Это кудесник – вещий. Нет, Олег своими руками навлек на себя погибель: предвестием. Искал, как лучше ускользнуть от беды, ну и доискался. Однако и кудесник, вглядитесь, что-то недоговаривает. Нет чтобы прямо сказать – в конкретность исполнения: череп. И ведьмы хитрят. Не кесарево сечение. Не срезанные ветви деревьев, одевшие войско в зеленые маскхалаты, как у нас десант. Усатыми губами предсказывают. Призрачным ребенком в короне. Бирнамский лес! Кто поверит? Гадания нас завлекают все дальше и дальше в соблазн, засасывают и бросают безжалостно рядом с грянувшим, все-таки по-своему, нелицеприятным фактом. Немыслимое сбывается с пугающей очевидностью. Туман черновика внезапно, порывом ветра, рассеивается, и ты остаешься с глазу на глаз с обещанной готовой концовкой, сраженный прямее и проще, чем все мы думали и гадали. Ясность и точность свершившегося события, опровергая разум, гласят устами Шекспира, что в будущее засматривать грех и будет только хуже, когда мы загодя что-либо там разглядим. Не обман обманет, а правда, выросшая и настигшая нас благодаря усилиям предупредительно ее обойти, распознав на расстоянии. Не потому ли наша судьба всегда туманна вначале, двусмысленна, иносказательна, чем и пользуются ведьмы? Пока не исполнится. Умоляю: не надо предсказывать! Что толку в намеках? Где человек, не рожденный женщиной? Где кесарево сечение? Какой еще лес на горе сдвинется с места и пойдет стеною на Макбета?..
Тот лес нам повстречался в швейцарских Альпах. Он шел в наступление, ничего не оставляя в памяти от ландшафта, кроме черных елей, бравших приступом горы, одну за одной. Но чем дальше и отвеснее, тем реже становились деревья, скошенные контрударами камня, ветра и льда, словно пулеметным огнем, бившим в упор с проплешин, с окованной облаками вершины, хоть снизу и подпирало, карабкалось на подмогу новое хвойное войско, не ведавшее последних, смертельных очередей и перебежек. Лес не мог одолеть, ему было не под силу, и он ложился костьми, он жертвовал собою ради поддержания означенного рывка, произведенного, казалось, в согласии с горой, обязанной ему легким, оперенным восхождением в небесный чертог, откуда, внезапно оборотясь, оскалясь, она отбрасывала его с холодным негодованием, как ненужную ей больше и подпорченную ее высотой немощную словесность. Глядя из мирной долины на разыгравшуюся трагедию между высокогорным хребтом и ветхим, прокопченным ельником, что ни час идущим на штурм заведомо неприступных твердынь, я мысленно становился на сторону последнего. Я болел за него. Столько упорства! Здесь завершается, чудилось, все, к чему мы стремимся. Как некогда в Доме свиданий, здесь обрывались, сойдясь, пути бесчисленных наших подельников и сподвижников. Бредут, один за одним, на высоту гробницы. Кто ползком. Кто немного пригнувшись. А этот, смотрите, уже кувырнулся вверх корнями, дойдя до льда. Какой порыв к невозможному, и та же готовность сойти на нет в обеспечение побега, подъема. В их суровой, подрывной работе было что-то религиозное… Но тут же мне открывались, словно это моя печаль, дерзость и неокончательность речи, на чем висит, лепится и пропадает впустую всякий авторский замысел. И то, что мы с непривычки принимаем за слог, за художественные особенности, всего лишь очередная и обреченная на неудачу попытка выйти за пределы отведенного нам языка и пространства и в лоб или обходным маневром сказать, наконец, о вещах, не подлежащих разглашению. Речь идет о недоступном…
Не этим ли бредил Пушкин, измышляя, «вотще», свой поэтический побег? Или не о том же у Мцыри?
Давным-давно задумал яВзглянуть на дальние поля,Узнать, прекрасна ли земля,Узнать, для воли иль тюрьмыНа этот свет родимся мы…
Родимся-то мы, как выяснилось, для тюрьмы. Но думаем всё – о воле, о побеге… Побег, пускай неудавшийся, но побег, входит как составная волна в любую поэму. В любое, если взять на просвет, произведение человеческой жизни. Побег – это венец. О да, мы все короли! Незримо. Неслышно. Не мы бежим. Душа – беглянка… Сколько тюремных легенд, сплетенных в ковровый узор, преподают нам технологию и поэтику побегов!..
– Не спорьте. Не сидели с мое. Не пробовали. Кишка тонка… А был, при мне, один вор, которому жить надоело. Так что ж он, морда, придумал? Заховал пилу с кухни и, только успело солнышко закатиться за тот горизонт, начал с двумя пацанами, по-тихому, тою захованною пилой подрезать строевую сосну или, я точно уже не помню, могущественную столетнюю ель, которая там росла по недосмотру надзорсостава – метрах в десяти от запретки. Затер надрез мылом, припудрил землицей… И на третью ночь они влезли на дерево. Сидят. Раскачиваются на корабле. Снизу дружки подрубили последний якорь, а он уже все рассчитал – и угол наклона, и долготу падения, – и ровно в четыре часа оно, сука, как шарахнет, вроде авиабомбы! Раскурочило забор, покалечило на хрен все эти ихние силки-витки, всю хуемудрию: стволом – в зоне, кроной – по ту сторону… И – ни одной царапины! Спланировали, приземлились. И попрыгали, как мыши. Ветви ему сыграли роль рессоры. Покуда вертухай проснулся, поставил гарнизон кверху жопой по боевой тревоге, задедюлил в небо две ракеты из ракетницы и стало светло как днем, – они уже на триста метров, считай, нарастили расстояние. Ну пацанов он по дороге прибрал из карабина. А Хаджи-Мурат – у него кликуха была Хаджи-Мурат, а звать Ванька Муратов, – ноги в руки, и как сдуло… Он, морда, подошвы сапог намазал щенячьим салом, и овчарки – не берут. Вот что хотите с ними делайте после этого, стреляйте, бейте, скулят, сука, ползут на брюхе, а не берут. Щенячий дух отбивает у них закалку идти по смертному следу. Она ведь тоже не дура. У меня у самого был интересный пример. Переполз я запретку по-пластунски, вырезал квадратное отверстие в доске забора и только просунул голову на волю, как тут мы с ней и встретились – лицом к лицу. Она – с той стороны, я – с этой: на четвереньках, с ножом в зубах. Молча смотрим друг на друга – не шелохнувшись, – наверное, целую минуту смотрели. И она ушла, поджав хвост. И не зарычала… С того побега, пришла из Кремля инструкция: в глазомере запреток все деревья спилить – к матери, под корень! И вообще хорошего дерева, с тех пор, вы по зонам уже не найдете. Боятся, козлы, полета… Кто? Хаджи-Мурат? Какое там – с концами!.. Около Котласа взяли. Но все же до Котласа в тот раз он додул. Это я точно знаю. Додул до Котласа…