Мои университеты - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Кирпичами их издаля! Бей в мою голову!
Он действительно схватил обломок кирпича, размахнулся и бросил его мне в живот, но раньше, чем я успел ответить ему, сверху, ястребом, свалился на него Кукушкин, и они, обнявшись, покатились в овраг. За Кукушкиным прибежал Панков, Баринов, кузнец, ещё человек десять, и тотчас же Кузьмин солидно заговорил:
- Ты, Михайло Антонов, человек умный, тебе известно: пожар мужика с ума сводит...
- Идёмте, Максимыч, на берег, в трактир, - сказал Ромась и, вынув трубку изо рта, резким движеньем сунул её в карман штанов. Подпираясь колом, он устало полез из оврага, и когда Кузьмин, идя рядом с ним, сказал что-то, он, не взглянув на него, ответил:
- Пошёл прочь, дурак!
На месте нашей избы тлела золотая груда углей, в середине её стояла печь, из уцелевшей трубы поднимался в горячий воздух голубой дымок. Торчали докрасна раскалённые прутья койки, точно ноги паука. Обугленные вереи ворот стояли у костра чёрными сторожами, одна верея в красной шапке углей и в огоньках, похожих на перья петуха.
- Сгорели книги, - сказал Хохол, вздохнув. - Это досадно!
Мальчишки загоняли палками в грязь улицы большие головни, точно поросят, они шипели и гасли, наполняя воздух едким беловатым дымом. Человек, лет пяти от роду, беловолосый, голубоглазый, сидя в тёплой, чёрной луже, бил палкой по измятому ведру, сосредоточенно наслаждаясь звуками ударов по железу. Мрачно шагали погорельцы, стаскивая в кучи уцелевшую домашнюю утварь. Плакали и ругались бабы, ссорясь из-за обгоревших кусков дерева. В садах за пожарищем недвижимо стояли деревья, листва многих порыжела от жары, и обилие румяных яблок стало виднее.
Мы сошли к реке, выкупались и потом молча пили чай в трактире на берегу.
- А с яблоками мироеды проиграли дело, - сказал Ромась.
Пришёл Панков, задумчивый и более мягкий, чем всегда.
- Что, брат? - спросил Хохол.
Панков пожал плечами:
- У меня изба застрахована была.
Помолчали, странно, как незнакомые, присматриваясь друг ко другу щупающими глазами.
- Что теперь будешь делать, Михаил Антоныч?
- Подумаю.
- Уехать надо тебе отсюда.
- Посмотрю.
- У меня план есть, - сказал Панков, - пойдём на волю, поговорим.
Пошли. В дверях Панков обернулся и сказал мне:
- А - не робок ты! Тебе здесь - можно жить, тебя бояться будут...
Я тоже вышел на берег, лёг под кустами, глядя на реку.
Жарко, хотя солнце уже опускалось к западу. Широким свитком развернулось предо мною всё пережитое в этом селе - как будто красками написано на полосе реки. Грустно было мне. Но скоро одолела усталость, и я крепко заснул.
- Эй, - слышал я сквозь сон, чувствуя, что меня трясут и тащат куда-то. - Помер ты, что ли? Очнись!
За рекой над лугами светилась багровая луна, большая, точно колесо. Надо мною наклонился Баринов, раскачивая меня.
- Иди, Хохол тебя ищет, беспокоится!
Идя сзади меня, он ворчал:
- Тебе нельзя спать где попало! Пройдёт по горе человек, оступится спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас - не шутят. Народ, братец ты мой, зло помнит. Окроме зла, ему и помнить нечего.
В кустах на берегу кто-то тихонько возился, - шевелились ветви.
- Нашёл? - спросил звучный голос Мигуна.
- Веду, - ответил Баринов.
И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
- Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну - не легка жизнь.
Ромась встретил меня сердитым упрёком:
- Вы что же гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
- Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А вот что, я продал ему всё, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идёт?
- Подумаю.
- Думайте.
Он лёг на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлёпал плицами колёс буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звёзд и порою закрывая их.
- Сердитесь на мужиков? - сонно спросил Ромась. - Не надо. Они только глупы. Злоба - это глупость.
Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
"Кирпичами издаля!"
В это время я ещё не умел забывать то, что не нужно мне. Да, я видел, что в каждом из этих людей, взятом отдельно, не много злобы, а часто и совсем нет её. Это, в сущности, добрые звери, - любого из них нетрудно заставить улыбнуться детской улыбкой, любой будет слушать с доверием ребёнка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого всё, что возбуждает мечту о возможности лёгкой жизни по законам личной воли.
Но когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то всё своё хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи и лицемерия, в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, и тогда на них противно смотреть. Или - неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться - и дерутся - из-за пустяка. В эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда ещё вчера вечером шли кротко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, - никем не любимые, они живут на смех селу, без помощи, в презрении.
Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот день, когда мы расставались с ним.
- Преждевременный вывод, - заметил он с упрёком.
- Но - что же делать, если он сложился?
- Неверный вывод! Неосновательно.
Он долго убеждал меня хорошими словами в том, что я не прав, ошибаюсь.
- Не торопитесь осуждать! Осудить - всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на всё спокойно, памятуя об одном: всё проходит, всё изменяется к лучшему. Медленно? Зато - прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте всё, будьте бесстрашны, но - не торопитесь осудить. До свидания, дружище!
Это свидание состоялось через пятнадцать лет в Седлеце, после того, как Ромась отбыл по делу "народоправцев" ещё одну десятигодовую ссылку в Якутской области.
Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова, я заметался по селу, точно кутёнок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, работали у богатых мужиков, молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
- Лексей Максимыч, воевода без народа, - как же, а? - спросил он меня дождливой ночью. - Едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Ещё - того, как-нибудь, под пьяную руку...
Не впервые говорил это Баринов. Он тоже почему-то затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
В окно бани хлестал дождь, угол её подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал:
- Едем, а? Завтра?
Поехали.
...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи, у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головою, - водит, топая по палубе тяжёлыми ногами, и густо вздыхает:
- 0-уп!.. 0-рро-у...
За кормой шёлково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекою клубятся чёрные тучи осени. Всё вокруг - только медленное движение тьмы, она стёрла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, непрерывно, бесконечно, всею массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звёзд.
Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька - два над водою и один высоко над ними - провожают его; ближе ко мне под тучами плывут, точно золотые караси, ещё четыре, один из них - огонь фонаря на мачте нашей баржи.
Я чувствую себя заключённым внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, - пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, все звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
- Орр-оп! 0-урр...
Я спросил его:
- Как тебя звать?
- А зачем тебе знать? - глухо ответил он.
На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил её в два приёма, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дёрнул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго: