Земля русская - Иван Афанасьевич Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не ты ли была там?» — думал я теперь, стоя перед кроватью и прижимая рукой стриженую девчушку-забияку, позабыв, что прошли годы и та уже подросла.
— Как тебя зовут? — спросил я шепотом.
Она тоже шепотом сказала мне на ухо:
— Бируля.
— А имя?
— Римка.
— Спать надо, Римка.
— А ты побудешь со мной?
— Побуду. Ложись. Вот твоя подушка.
Римка улеглась. Я укрыл ее одеялом и присел на кровать. Сама собой установилась тишина. Полная, без скрипа, без шороха. Я медленным взглядом обвел неясные в сумерках кровати. Все сорок «бесенят» лежали, укрыв головы одеялами, оставив щелки для глаз, и все сорок пар открытых глаз звали и ждали, и я пошел по рядам, коснувшись каждого и сорок раз повторив «спокойной ночи».
Дома сказал жене:
— Нина, надо тебе пойти на эту группу. Ты найдешь в себе тепла на всех. Им холодно, понимаешь?
— Хорошо, — сказала жена.
За полгода мы чуть-чуть привели «бесенят» в норму. Но с учителями не везло. Не могли совладать. Кончился учебный год, а ребят нельзя переводить в третий класс: программу не усвоили. Я поехал в районо просить, чтобы отпустили Анну Ивановну. Заведующий пригласил Анну Ивановну и спросил, что делать с классом.
— Переводите, — сказала она. — Беру на себя.
Так пришла она к нам и на два года взяла «бесенят». Потом уж пошли они в пятый, у них стало много учителей, но Анна Ивановна на всю жизнь осталась для них первой и единственной учительницей. Сейчас они приезжают ко мне, уже отцы и матери, партийные работники, военные, инженеры, ткачихи, машинисты, и, когда начинают вспоминать детство, Анна Ивановна у всех на устах.
Как она их учила — это вопрос методического мастерства, а вот как сделала из злых, нервных, недоверчивых забияк веселых, нормальных, чуточку озорных ребят — над этим я думал не раз и пришел к выводу, что в самой Анне Ивановне до седых волос не переставала страдать и радоваться чистая, светлая душа ребенка. Это удивительное свойство — понимание взрослым ребенка, совершенно искреннее, без малейшего намека на подделку сопереживания его радостей и огорчений, счастья и горя, всех его забот и тревог, — и дается оно, видимо, от природы. Подделать его, изобразить, показать нельзя, невозможно, ибо дети являют собой поразительной чуткости прибор, безошибочно узнающий подделку. Учителем надо родиться.
Много у нас было разных затей. Мы сами придумывали игры, ходили в походы и путешествовали всем табором, делали ночные вылазки в лес, на озеро, у нас был лесной дом отдыха, в котором все должности от повара до директора занимали ребята, мы работали в поле и на лугу, в огороде и в хлеву — одним словом, жили самостоятельной жизнью, своей ребячьей республикой. Непременным участником всех наших дел и забот была Анна Ивановна. И не было за много лет случая, чтобы она на кого-то повысила голос или кто-то ослушался ее. Она стала и для ребят, и для педагогов, и для деревенских жителей нравственной нормой и высшим арбитром во всех конфликтах, оставаясь простым и радушным, скромным и сострадательным человеком.
Скромность и невзыскательность ее к жизненным условиям была поразительной. Она никогда не приобретала вещей, за исключением самого необходимого, у нее было одно, школьное, пальто и плюшевая рабочая жакетка, комната была обставлена более чем скромно: стол, кровать, этажерка, диван и две табуретки.
Много лет спустя, когда она уже вышла на пенсию и взяла на воспитание девочку Тоню, «отписав» на нее свои сбережения, мы с женой навестили их. В тихий вечерний час за чаем Нина спросила:
— Анна Ивановна, за столько лет не осмелилась у вас спросить: почему вы одна? Любили же вы кого-то.
— Конечно, — ответила она просто. — Разве я не такая, как все? И любила, и страдала, и ждала. Перед уходом его на войну, в четырнадцатом году, я дала ему клятву, что, если не дождусь, замуж не выйду. Так и осталась. А сказать, что одна… Я не знала одиночества. Как-то так получалось, что некогда было оставаться одной, все что-то надо было делать, делать…
Она была коммунистом. Когда меня перевели в редакцию газеты, я передал ей партийные дела. Мы состояли в колхозной партийной организации, а работы тогда, в пятидесятые годы, секретарю партбюро колхоза было ой-ой сколько! И вот опять, дела делами, а зачем ее понесло разнимать пьяную драку, никого смелого не нашлось, что ли?
— Кто это вам сказал?
— Да уж сказали, Анна Ивановна.
— Был грех, не отпираюсь. Пить много стали, беда. Адаменок с мужем завмага задрались. Товар разгружали, выпили, и что между ними произошло, не знаю, — выкатились на улицу клубком. На улице ни души. Из окон глядят, а выйти не смеют. Пришлось мне, старухе. Страху натерпелась, что говорить. Они же такие здоровые, дунут на меня — полечу, как одуванчик. А ничего, урезонила. Сазониха, соседка, потом говорит: «Тебе, Ивановна, леший ворожит, таких бугаев уняла!» Что делать, приходится. Надо же кому-то и на бугаев выходить…
В другое время на этом бы я и поставил точку. А ныне не могу. Нет нынче на селе былого уважения к учителю. В том он и сам виноват. Молодые не держатся в школах, два-три года отработают — и хоть куда, только бы уйти. Не остаются их имена в памяти ребят, не оставляют они следа ни в ком и ни в чем. Совсем беда.
То, что случилось в тот день, о котором хочу рассказать, поразило меня ужасно, и в силу невероятности случая отнес я его к грустному недоразумению, а теперь вот вижу: нет, то было начало. Да, мы уже н а ч а л и н е у в а ж а т ь у ч и т е л я, теряя что-то очень важное в самих себе.
Телеграмма застала меня в Ленинграде: Анна Ивановна умерла. Я бросил дела и помчался в Себеж. А была зима, вечерело рано, и я не чаял в тот день добраться до Глембочина. Но в сельповской чайной встретил знакомых глембочинских мужиков, они пили водку и ждали машину.
— Садись, Афанасич, помянем Ивановну, добрый ушел человек.
Помянули. От мужиков узнал, что район «приказал хоронить в городе». Я сказал: зря, надо бы в деревне, там будет кому сходить на могилу. А знаешь, сказали мужики, теперь и в деревне