Пушкин - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нарисованная Пушкиным картина его жизни в Одессе правдива — такова была реальность, в которой он жил. Но это была не единственная реальность, а, так сказать, празднично-поэтическая. Существовала и прозаическая реальность, и у нее совсем другое лицо. Прежде всего, Пушкина мучило безденежье, которое ощущалось в Одессе значительно острее, чем в Кишиневе, где к его услугам был всегда обед у Инзова, обед у Орлова, обед у Крупенского, обед у Бологовского, где жизнь текла патриархальнее, соблазнов меньше, а смягченная полуартельным бытом бедность легче облекались в поэтические одежды. В Кишиневе бедность напоминала о поэзии, в Одессе — о неоплаченных счетах. Пушкин писал брату: «Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался[84]; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон Божий и 4 первые правила — но служу и не по своей воле — ив отставку идти невозможно. — Всё и все меня обманывают — на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных. На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно — крайность может довести до крайности…» (XIII, 67). Через несколько месяцев, тоже брату: «Были бы деньги, а где мне их взять? что до славы, то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь В. Козлову[85], которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Mais pourquoi chantais-tu (но зачем ты поешь (франц.). — Ю. Л.)? на сей вопрос Ламартина отвечаю — я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит — за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма» (XIII, 86). Вяземскому — с просьбой скорее прислать гонорарные деньги: «…пришли их сюда. Расти им не за чем. А у меня им не залежаться, хоть я право не мот. Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола» (XIII, 89).
В прозаической жизни в Одессе — пыль, грязь, отсутствие воды, в поэтической — море, вино, опера и женщины. Обе реальны, и жить можно и в той и в другой, меняя регистры и стили существования.
Однако был мир забот и разочарований более горьких и мучительных. Именно он придавал пушкинскому пребыванию в Одессе основную окраску.
Цитированная выше строка из описания одесских разговоров: «И что чума? и где пожары?» — первоначально в черновиках читалась: «И что Кортесы иль пожары» (VI, 469). Кортесы — испанский парламент, созванный в результате революции под руководством Риего. Разговоры на эту тему не были веселыми для Пушкина. Революция оказалась подавленной в результате военной интервенции, осуществленной Францией по поручению держав Священного союза. Риего был повешен вопреки торжественной присяге испанского короля. Дмитриев-Мамонов писал Орлову: «Сохранять т<иранов> это приготовлять, ковать себе оковы еще более тяжкие, чем те, которые хотят уничтожить. Что же Кортесы! разосланы, распытаны, к смерти приговариваемы и кем же? — скотиною, которому они сохранили корону!»[86]
Отзывы о греческом восстании также исполнены горечи. «Греция мне огадила», — писал Пушкин Вяземскому (XIII, 99). Среди друзей распространился даже слух, что Пушкин сделался противником греческого движения, и он вынужден был объясняться: «…дело Греции вызывает у меня горячее сочувствие, именно поэтому-то я и негодую, видя, что на этих ничтожных людей возложена священная обязанность защищать свободу» (В. Л. Давыдову <?>, XIII, 105 и 529).
И все же главный источник разочарований и горечи был в другом: нам трудно даже представить себе, каким ударом стали для Пушкина разгром кишиневской группы, арест Раевского и отстранение Орлова, зрелище открытого насилия и беззакония в действиях властей, трусости и предательства людей, еще вчера казавшихся единомышленниками или, по крайней мере, вполне порядочными.
Для того чтобы представить меру потрясения Пушкина, приведем один эпизод. Во второй половине января 1824 г. Пушкин в обществе своего друга Липранди совершил поездку по Бессарабии. Во время посещения Тирасполя, где в крепости томился В. Ф. Раевский, он получил предложение от главного врага последнего, руководившего следствием над ним, генерала Сабанеева, посетить своего друга в темнице. Предложение было сделано во время дружеского ужина (брат Липранди являлся адъютантом и доверенным лицом Сабанеева и свел с ним Пушкина). Липранди, рассказавший об этом в своих воспоминаниях, утверждает, что предложение «сделано было Сабанеевым с искренним желанием доставить ему (Пушкину) и Раевскому удовольствие»[87]. Искушение, конечно, было очень велико, но Пушкин решительно отклонил предложение о встрече. Многое должно было произойти в душе Пушкина, чтобы он, чьим характерным свойством была доверчивость, проявил (в данном случае вполне обоснованную) подозрительность, угадав провокационное намерение. Более того, позже на вопрос Липранди о причине отказа он ответил весьма уклончиво: он подозревал и тут возможность измены (может быть, тоже не без оснований)[88].
Измена и предательство становятся теперь постоянным предметом размышлений Пушкина. Позже Пушкин писал об этом времени:
Я зрел……Изменника в товарище пожавшемМне руку на пиру, — всяк предо мнойКазался мне изменник или враг (III, 996).
Настроения эти были вызваны не только личными впечатлениями: разгром кишиневского кружка совпал с кризисной полосой в эволюции декабризма. Разочарование в идеологии длительной пропаганды, характерной для Союза Благоденствия, и переход декабристов к тактике военной революции ставил совершенно новые задачи, в свете которых отрыв передового человека от народа рисовался в особенно зловещем свете. Романтическому герою-одиночке предъявлялся упрек в эгоизме и неспособности понимать народ, а народу — в рабском терпении. Просветительская идея врожденной доброты и разумности человека подвергалась сомнению в целом. Все это вызывало трагические настроения у ряда декабристов. Трубецкой утверждал: «Конституцию мы написать сообразно с духом народа не можем, ибо не имеем довольного познания отечества своего», а Пестель говорил близкому к нему Барятинскому, «что он тихим образом отходит от общества, что это ребячество, которое может нас погубить, и что пусть они себе делают, что хотят». Бобрищев — Пушкин «года за полтора или несколько более» «начал весьма сомневаться» в тактике и успехе дела декабристов. Трагические настроения захватили ряд передовых деятелей: 12 сентября 1825 г. Грибоедов в письме другу С. Н. Бегичеву писал: «Пора умереть», — и намекал на возможность самоубийства.
В контексте таких настроений делается объяснимой и беспримерная мрачность ряда деклараций Пушкина в это время:
Кто жил и мыслил, тот не можетВ душе не презирать людей (VI, 24)
[И взор я бросил на] людей,Увидел их надменных, низких,[Жестоких] ветреных судей,Глупцов, всегда злодейству близких.Пред боязливой их толпой[Жестокой], суетной, холодной,[Смешон] [глас] правды благо<родны>й,Напрасен опыт вековой (II, 293).
Настроения эти остро выразились в лирике одесского периода, когда были созданы стихотворения «Свободы сеятель пустынный…», «Демон», «Недвижный страж дремал на царственном пороге…», «Зачем ты послан был и кто тебя послал?..»[89].
В мемуарной и научной литературе широко распространено узко биографическое толкование центрального стихотворения цикла «Демон». В нем видят портрет А. Н. Раевского, который, по словам Вигеля, поэт нарисовал в «Демоне». Такое толкование слишком прямолинейно и не учитывает сущности художественного творчества, в котором подчас видят автоматическое отражение биографических перипетий. Со стороны современников, далеких от понимания масштаба творчества Пушкина, это извинительно. Им свойственно было видеть в нем автора стишков «на знакомых». Нашелся же в Кишиневе читатель, который стих из «Черной шали»:
Неверную деву лобзал армянин (П, 151) —
принял на свой счет и рассердился на поэта. Многочисленные указания современников на то, что Пушкин изобразил в своих стихах какое-то известное им лицо, как правило, имеют такую же цену. Среди «хора современников» не учтен один — сам Пушкин, который решительно протестовал против плоско биографического толкования этого важнейшего для него стихотворения как литературной фотографии одного из знакомых автора. Отвечая критику, который в печати прозрачно намекнул, что «Демон Пушкина не есть существо воображаемое»[90], Пушкин писал: «[Думаю, что критик ошибся]. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они не правы, по крайней мере вижу я в «Демоне» цель иную, более нравственную» (XI, 30). Вообще прямолинейное биографическое толкование творчества поэта опасно: в самые драматические моменты своего пребывания в Одессе Пушкин создал идиллические строфы второй главы «Евгений Онегина».