Собрание сочинений в десяти томах. Том четвертый. Весна в Карфагене - Вацлав Михальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какая?
– Не пей спиртного.
– Да ты что?
– Не пей спиртного. Ни в коем случае! Никогда! Ни при каких обстоятельствах! Поклянись!
– Я, конечно, клянусь, но…
– Саша, я знаю, будет тяжело, а ты не пей.
– Ну, ма!
– Не пей спиртного. Я знаю, что такое война, а ты не пей, для женщины это смертельно.
– Да что ты говоришь, мамочка, зачем же я буду пить спиртное?!
– Нет, нет, я знаю, что говорю. Ты поклянись не мимоходом. Скажи: «Мама, я клянусь, что не буду пить спиртное на фронте».
– Хорошо. Мама, я клянусь, что на войне не буду пить спиртное.
– Вот и славно. Я знаю, что говорю. Фронт, госпиталь, передовая – это море спирта.
– Но я же сказала, ма…
– Сказала. Поклялась. Вот и хорошо. С Богом![27]
– Он у меня всегда перед глазами. Ночью он мне снится. А когда проснусь, все равно не уходит. Смотрю на небо – и он на небе, смотрю на дерево – и его глаза среди листвы, смотрю вдоль больничного коридора – и он там мелькает. Он всегда, везде, понимаешь? Может, я ненормальная, ма?
– Нет. Ты нормальная. И это все нормально. Просто ты о нем много думаешь.
– Да, думаю о нем постоянно, я не могу не думать о нем… У него две дочки, мне стыдно, но я не могу ничего сделать с собой, меня ничто не остановит, хоть пять дочек! Я их тоже буду любить! Он намного старше меня, ну и что?!
– Конечно, ничего, доченька. У нас порода такая. Есть женщины, которым нужны мужья-мальчики, нужны ведомые, а есть такие, как мы, которым нужны старшие, нужны ведущие или хотя бы равные. Нельзя сказать, что хорошо, а что плохо. Просто так есть и так будет всегда.
– Неужели их там бьют?
– Говорят…
– Но какое они имеют право?!
– Кто сильней, тот и прав. Как в лесу.
– А ты вспоминаешь нашего папу?
– Папу? Всегда. Посмотрю на небо – и он в небе. Посмотрю на дерево – и его глаза среди листвы, посмотрю вдоль по улице – и он где-то там мелькнет. Мне есть что вспомнить… есть о чем видеть сны.
– Мамочка, что же ты ничего об этом не рассказывала?!
– А когда было рассказывать? Мы ведь и по-русски только-только с тобой разговорились.
– И ты столько лет держишь все в себе? Боже мой, какая я дура! Как я ничего не видела, не чувствовала, не понимала! Какой ужас!
– Да что же тут ужасного, доченька? Это не ужас – это опора, это смысл моей жизни. В прошлом – твой отец, в настоящем – ты, а в будущем… А в будущем я буду с ним, а потом-потом и все мы снова будем вместе: папа, я, Маша, ты – все!
XXIIНи на сапоги, ни на ботинки для Раевского у них не хватило денег. В те дни все резко подорожало, в особенности товары первой необходимости – основа основ всякого житья-бытья. Обувь купить не удалось, зато всю остальную часть передачи Анна Карповна и Сашенька собрали лучшим образом.
Чтобы связать для Раевского теплые носки, Сашенька распустила свой серый шерстяной свитер, который она получила год назад в награду за успехи в акробатике, за призовое место на соревнованиях общества «Трудовые резервы».
– Сашуль, ну зачем ты распустила фактически новый свитер? – упрекнула ее мама. – Можно было из разных кусочков, разных ниток, получились бы такие пестренькие носочки, я бы сделала их хорошо.
– Не ругайся! Зато теперь столько пряжи, что хватит на три пары: ему, мне и тебе.
– Но мне-то зачем?
– Тебе? Ты что, ма! Я тебя очень прошу – тебе обязательно. Это важно!
– Ладно, – улыбнулась мама. – Наверное, ты делаешь все правильно. Давай-ка быстренько свяжем их в четыре руки.
В распущенной из свитера пряже одна нить была ангоровой, и потому носки получились пушистые, теплые, нежные на ощупь. Когда вязали, мама рассказывала об отце, о жизни «в старое время». Так повелось в народе, что годы до 1917-го стали называть «старое время». В анкетах был вопрос: «Чем вы занимались до советской власти?» – и никто не мог вообразить, что минет всего несколько десятилетий и придет антисоветская власть, и уже можно будет спросить: «А чем вы занимались при советской власти?» Для истории эти три четверти века даже и не мгновение, а что-то усеченное, меньшее, чем мгновение, а для миллионов людей в этом времени, как в волчьей яме, поместилась вся их жизнь целиком, от «а» до «я», сгорела заживо – единственная, неповторимая, безвозвратная.
– Главное, что мне удалось сделать и чему я рада, то, что ты не стала лишенкой[28]. И теперь ты можешь пойти на фронт. Ты ведь знаешь, что лишенцы не имеют права на защиту Родины?
– Знаю. У нас Матильда Ивановна лишенка, и еще я кое-кого знаю.
– Матильда-то с какого боку?
– А у нее отец содержал цирк-шапито.
– М-да, – сказала мама. – Как говорит наш вечно пьяненький старичок-кочегар дядя Вася: «Эх, хороша советская власть, да больно долго тянется!»
– Он так говорит? Этот седенький, такой маленький, худенький – в чем душа держится? И он так говорит?
– Говорит, но только мне – один на один. Подмигнет и скажет. Удивительно, но он как-то меня отличает…
– Может, тоже из графов или из провокаторов, а может, и то и другое вместе? – усмехнулась Саша. За последние недели беспрерывных бесед с мамой у нее на многое открылись глаза.
– Вряд ли провокатор. Я их за версту чую. Скорее, граф. Не одна я в сегодняшней России артистка. Хотя вряд ли. А там кто его знает?.. Чужая душа – потемки.
Мама вышла из комнаты вылить помойное ведро. Сашенька воспользовалась этим и, прежде чем положить в посылку носки, прижала их к лицу и расцеловала. Носки были такие мягонькие, такие чистые, от них так приятно пахло шерстью.
Посылку они собрали славную: носки, три пачки моршанской махорки, кусок хозяйственного мыла, три спичечных коробка с солью, несколько кусочков колотого сахара, черные сухари, десяток пирожков с картошкой, десяток с яблоками. Упаковали все в коробку из-под обуви, надписали на ней химическим карандашом фамилию, имя, отчество, перевязали тесемкой. Сашенька уложила картонку в холщовую сумку, чтобы захватить ее на ночное дежурство, а утречком, после смены, сразу отправиться на пересыльный пункт по адресу, указанному Софьей Абрамовной.
– Ма, а у нас был отдельный дом?
– Отдельный от чего?
– Ну, от других жильцов?
– Дом был средний. Комнат на двадцать, а может, на двадцать пять, я их никогда не считала.
– Ого-го! И как же ты там подметала, мыла? С утра до вечера!
– Я не подметала, не мыла, не стирала. Для этого были люди, такие, как я теперь.
– Двадцать пять комнат! Зачем?
– Да вроде все были по делу. Две детские, две спальни, столовая зимняя, столовая летняя, гостиная большая, гостиная малая, папин кабинет, мой кабинет, несколько проходных комнат, несколько комнат для гостей, внизу комнаты для прислуги, повара, дворецкого да еще комната для нашего автомобилиста, как говорят сейчас – шофера.
– А разве в старое время были автомобили?
– Вот-вот, – усмехнулась мама, – всем вам, молодым, внушили, что до советской власти в России ничего не было, кроме эксплуатации человека человеком. В начале двадцатого века в России были сотни автомобилей, а перед войной уже тысячи. Папа и сам любил управлять автомобилем. А наш автомобилист Зигмунд был большой щеголь, с шикарными черными усами. Почему-то в авиации и в автомобильном деле было много поляков.
– А откуда привозили машины?
– Что-то привозили из Европы, а много машин мы делали сами, в России. Например, на Русско-балтийском металлоделательном заводе в Риге их выпускали тысячи.
– Что-то я никогда об этом не слышала…
– А зачем тебе это слышать, знать? Так все специально устроено, чтобы вы, молодые, считали, что летосчисление началось с семнадцатого года. Историю пишут победители. Так было, так есть, так будет всегда.
– Но это же несправедливо, ма!
– Наверное…
– То есть как это – наверное?
– А так, доченька, что чем дольше живу, тем яснее понимаю: не то что власть, а даже отдельный человек не бывает хорош для всех. Кому-то он друг, кому-то враг, а для кого-то просто пустое место.
– Что-то не очень понятно…
– Ладно, деточка, иди трудись, не дай бог опоздать! Иди с богом! Потом как-нибудь пофилософствуем.
Улицы Москвы еще сохраняли прежний, довоенный облик, но многое изменилось. Над центром зависли пузатые аэростаты, якобы способные помешать возможным немецким бомбардировкам, было много военных, да и все штатские как-то подтянулись, приосанились, нацелились на сопротивление, на оборону своих углов, своих домов, своих улиц и переулков. В воздухе пахло войной. Из репродукторов гремели марши, прерываемые сводками Информбюро[29] – мощный, победительный голос Левитана[30] даже при наших поражениях не оставлял врагу никакой надежды. Был только конец июля, и еще шапкозакидательская бравада предвоенной советской пропаганды катила свои радио– и прочие волны по инерции, еще не верилось, что война – всерьез и надолго.
По дороге в больницу Сашенька думала о родительском доме в двадцать пять комнат. У нее было странное ощущение: ей как-то не верилось, что могло быть именно так, как рассказывала мама. Конечно, она много читала о дворянских усадьбах, об особняках с бальными залами, но никогда эти усадьбы и особняки не были чем-то реальным. Скорее, они были для нее неким искусственным антуражем, каким-то смутным, неясным фоном, декорацией, нарисованной на холсте, в которой двигались живые персонажи Тургенева, Гончарова, Толстого, Чехова. Она хотела вообразить свой родительский дом и не могла – весь опыт ее жизни противился этому. «Неужели это могло быть? – думала Сашенька. – Нет, как же это могло быть?! Зачем двадцать пять комнат? Там же можно было сделать детский сад!» Она не знала, что так и случилось, – в доме ее родителей при советской власти сделали именно детский сад, а в ее детской комнате, в которой и пожила-то она всего несколько месяцев, разместили бухгалтерию, в которой сидели две пожилые бухгалтерши и с утра до вечера бросали на костяшках счетов, сколько съедено масла, крупы, сколько пошло на усушку и утруску – с усушки, утруски и «мышьего ядения» они и кормились вместе с заведующим, хотя и детям что-то оставалось. На стене бывшей Сашиной детской висел засиженный мухами плакат: «Социализм – это учет». Так оно и было, никто с этим не спорил, хотя и не все понимали, что учитывают и для чего.