Насилие и священное - Рене Жирар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повсеместность двойников, то есть окончательное исчезновение различий, обостряющее ненависть и делающее ее предметы полностью взаимозаменимыми, составляет необходимое и достаточное условие единодушного насилия. Для того чтобы порядок мог возродиться, беспорядок должен достичь предела; для того чтобы мифы могли сложиться заново, они должны полностью разложиться.
Где всего несколько мгновений назад были тысячи отдельных конфликтов, тысячи изолированных пар братьев-врагов, там снова возникает сообщество, собранное воедино в ненависти, которую ему внушает только один из его членов. Вся злоба, прежде раздробленная на тысячи разных индивидов, вся ненависть, прежде направленная куда попало, теперь сходится к единственному индивиду, к жертве отпущения.
Общая тенденция данной гипотезы ясна. Всякое сообщество, охваченное насилием или каким-нибудь превосходящим его силы бедствием, добровольно бросается в слепые поиски «козла отпущения». Это поиски быстрого и насильственного средства против невыносимого насилия. Людям хочется убедить себя в том, что за их беды отвечает кто-то один, от кого легко будет избавиться.
Здесь сразу приходят на ум виды коллективного насилия, которые спонтанно возникают в охваченных кризисом сообществах, — такие феномены, как суд Линча, погром, «ускоренное правосудие» и т. д. Знаменательно, что и эти виды коллективного насилия чаще всего оправдываются обвинениями в эдиповом духе — отцеубийство, инцест, детоубийство и т. д.
Эта аналогия имеет силу лишь отчасти, но и она высвечивает наше незнание. Она высвечивает скрытое родство внешне чуждых друг другу трагических текстов. Нам неизвестно, насколько Софокл угадывал правду, когда писал «Царя Эдипа». После приведенных цитат трудно поверить, что его незнание было так же глубоко, как наше. Вполне возможно, что неотъемлемой частью трагического воззрения были догадки относительно подлинного генезиса некоторых мифологических тем. Здесь, кроме «Царя Эдипа» и Софокла, можно сослаться на другие трагедии и других трагиков, прежде всего — на Еврипида.
Андромаха — наложница, Гермиона — законная жена Пирра. Между двумя женщинами, поистине сестрами-врагами, развертывается трагический спор. Когда он доходит до высшей ожесточенности, униженная жена бросает сопернице стандартное обвинение в «отцеубийстве и инцесте» — точно такое же, какое Эдип услышал от Тиресия в критический момент другой трагедии:
О, дикости предел… или несчастья…Делить постель рожденного царем,Которым муж убит, и кровь убийцыПереливать в детей… Иль весь таковРод варваров, где с дочерью отец,Сын с матерью мешается, и с братомСестра живет, и кровь мечи багритУ близких, а закон не прекословит?..Нет, не вводи к нам этого!..
[170–176; пер. И. Анненского]Факт «проекции» очевиден. Чужеземка воплощает весь угрожающий городу жертвенный кризис. Злодеяния, в которых ее обвиняют, — настоящий каталог мифологических тем, а следовательно — и трагических сюжетов греческого мира. Зловещая последняя фраза: «Не вводи к нам этого» — дает понятие о том коллективном терроре, который способна обрушить на Андромаху ненависть Гермионы. Перед нами вырисовывается весь механизм жертвы отпущения…
Трудно поверить, что Еврипид, сочиняя этот пассаж, действовал безотчетно, что он совершенно не сознавал тесной связи между темами своей драмы и теми коллективными механизмами, к которым он здесь отсылает, что он не собирался неявным образом растревожить аудиторию, возбудить у нее беспокойство — которое он, впрочем, или не хочет, или не может ни выразить отчетливо, ни рассеять.
Мы верим, что кому-кому, а уж нам механизмы коллективного насилия известны прекрасно. Но мы знаем только вырожденные формы и бледные отблески тех коллективных механизмов, которые обеспечивают выработку таких мифов, как миф об Эдипе. На нижеследующих страницах единодушное насилие предстанет перед нами как фундаментальный феномен примитивной религии; но везде, где оно играет центральную роль, оно полностью или почти полностью скрыто за порожденными им самим мифическими формами; нам доступны только периферийные и вырожденные феномены, непродуктивные с мифологической и ритуальной точки зрения.
Легко подумать, что коллективное насилие и тем более союз всех против одной жертвы составляют в истории общества лишь более или менее патологическое отклонение и что их изучение вряд ли принесет значительную пользу социологии. Наша рационалистическая невинность — о которой многое можно было бы сказать — согласна признать за коллективным насилием лишь временную и ограниченную эффективность, самое большее — «катартическую» функцию, подобную той, которую мы выше признали за ритуалом жертвоприношения.
Но существование в течение нескольких тысячелетий мифа об Эдипе, неотменимость его тем, едва ли не религиозное благоговение, которым он окружен в современной культуре, — уже все это наводит на мысль, что мы чудовищным образом недооцениваем роль коллективного насилия.
Механизм взаимного насилия можно назвать порочным кругом: как только сообщество туда попадает, оно уже не способно оттуда выбраться. Можно определять этот круг в категориях мести и возмездия; можно ему давать различные психологические описания. Поскольку внутри сообщества накоплен капитал ненависти и недоверия, из него продолжают черпать и его продолжают увеличивать. Каждый готовится к возможной агрессии соседа, а его приготовления считает подтверждением его агрессивных склонностей. Говоря более обобщенно, насилие обладает настолько интенсивной миметичностью, что, однажды посетив сообщество, само по себе исчезнуть уже не может.
Чтобы выйти из этого круга, нужно ликвидировать колоссальную задолженность по насилию, под которую заложено будущее, нужно у всех отнять все модели насилия, которые непрерывно умножаются и порождают новые имитации.
Если всем удается поверить, что лишь один из них несет всю ответственность за весь мимесис насилия, если им удается увидеть в нем оскверняющую всех «скверну», если они действительно единодушны в этом своем убеждении, то эта убежденность неизбежно будет подтверждена, поскольку нигде в сообществе уже не окажется модели насилия, которую можно было бы принять или отвергнуть, то есть на самом деле — воспроизводить и размножать. Уничтожая жертву отпущения, люди будут убеждены, что избавляются от поразившего сообщество зла, и действительно от него избавятся, поскольку среди них уже не останется завораживающего насилия.
Мы привыкли отказывать принципу козла отпущения в какой бы то ни было эффективности: признавать таковую — для нас нелепость. Но достаточно заменить словом «насилие» в том смысле, какой оно имеет в данной работе, слова «зло» или «грехи», которые берет на себя эта жертва, и станет ясно, что пусть даже перед нами иллюзия и мистификация, но эта иллюзия и мистификация — самое грандиозное и самое действенное из всех человеческих предприятий.
Поскольку мы верим, что знание — всегда благо, мы в лучшем случае признаем лишь ничтожную ценность у механизма жертвы отпущения, который скрывает от людей правду об их насилии. Наш оптимизм может оказаться самой плачевной недооценкой. Если коллективный перенос обладает буквально чудовищной эффективностью, так именно из-за того, что он отнимает у людей знание — то знание об их собственном насилии, при наличии которого они бы никогда не сумели жить вместе.
На протяжении всего жертвенного кризиса, как демонстрируют нам Эдип и Тиресий, знание о насилии непрестанно возрастает; но, отнюдь не приводя к миру, это знание, постоянно перекладываемое на другого, воспринимаемое как исходящая от другого угроза, питает и ожесточает конфликт. На место этого зловредного и заразного знания, этой ясности, совпадающей с самим насилием, коллективное насилие ставит полное незнание. Одним ударом коллективное насилие уничтожает всю память о прошлом; именно поэтому ни в мифах, ни в ритуалах жертвенный кризис никогда не предстает в истинном свете; как раз это мы несколько раз и обнаружили в первых двух главах, и миф об Эдипе дал нам возможность еще раз это подтвердить. Человеческое насилие всегда изображается как внешнее по отношению к человеку; поэтому оно и находит основу в священном и сливается с ним — с теми силами, которые действительно тяготеют над человеком извне: со смертью, болезнью, природными феноменами…
Человек не способен прямо смотреть на бессмысленную наготу своего собственного насилия, не рискуя этому насилию отдаться; человек всегда не распознавал свое насилие, по крайней мере — распознавал не вполне, и сама возможность человеческих обществ как таковых основана, видимо, на этом нераспознавании.