Домик в Армагеддоне - Денис Гуцко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Никифор ругает его за курение. И Фима даже обещал ему бросить. Но сейчас не сдержался. Да и что теперь-то эти обещания? Сейчас Саенко сообщит батюшке свой вердикт – а отец Никифор, глядишь, и не станет за него заступаться. Всё-таки он духовник Сотни.
Опять этот гвоздём в череп вколоченный вопрос: что дальше, куда?
И всё же Фима верил – верил во всё то, чему научил его Владычный Стяг. Научил главному: жить для дела размером с Россию, не размениваться. И – только идя по пути, указываемому Церковью, его Родина сможет выкарабкаться из мусорной пустыни, в которую забрела. Очнуться от обморока бездуховности. Встать в полный рост. Возродиться для мирового подвига. Ему так неопровержимо доказали это в Стяге, по полочкам разложили: не может быть России слабой – а укрепит её только православный труд.
Где же они – те, кто вдохнул в него эту неодолимую уверенность? Кто всё это затеял? Как к ним пробиться? Долго ли оставаться ненужным, лишним, бездельным? Вернётся ли то, что так радостно начиналось?
Он спрашивал у Антона, когда тот привёл его в Сотню: «Как же мы будем – тайком, самовольно? Признают нас?» Антон отвечал: «Сомневаешься – не иди. Вы зачем в ту ночь за стягом своим приходили? С канистрами бензина? Взвейтесь кострами? Синие ночи? Вас ведь тогда – что? Закрыли. Русским языком сказали: всем спасибо, до новых встреч в эфире. Что ж не ушли – ты и твоя команда? Как другие? То-то. Кто служить готов не людям, а делу праведному – тот от чьих-то там начальственных решений не зависит. Он сам себе начальник. Сам решает. И вы – сами решили. Что же теперь? Что изменилось? А насчёт того, признают или нет… Не будь же ты наивным. Сегодня ситуация не та, чтобы тебя у всех на виду епископат наш обласкал и приветил. Много и среди них малахольных – прости, Господи, что скажешь. Но много и тех, кто боится навредить, кто и рад бы истинных православных благословить на эту страду тяжкую – Русь Святую под церковную сень вернуть, от иезуитчины и басурманщины очистить. Да нельзя пока. Ситуация, понимаешь? Наше дело – ситуацию сломать. Из-ме-нить. Тогда и признают. И обласкают. И благословят».
Когда Антон говорил – всё было ясно. Но только не складывается по его словам, никак не складывается. Что ж, Антон – далеко не вся Сотня. И он здесь совсем не главный.
Отец Никифор ездил в Несветай, к тамошней общине, чтобы уговорить их примкнуть к Православной Сотне. Возможно, предлагал и выступить вместе – туда, куда собиралась выступать Сотня. Батюшка рисковал, конечно, безмерно, больше чем кто бы то ни было – пойдёт вдруг наперекосяк, могут и сана лишить. Не оттого ли и задумчив был с самого начала?
В хуторе Дальний Несветай ещё со времён советской власти обосновалась православная община. Священника у них не было, а жили при старце, которого выбирали из своих же. Небольшая часовня у них стояла, деревянная. Краска с неё сошла – да не один раз, наверное. Вся залатанная, шершавая, как сухарь. В новые времена в Несветай священника однажды ставили, собирались церковь возводить. Но священник не прижился, перевёлся в соседний колхоз «Красный коммунар». Их будто забыли. Жили, коров держали, свеклу и огурцы растили.
Община состояла из людей, которых Фима с первого же взгляда окрестил ничьими. Сами по себе, не те и не эти. На затворников, какими представлял их себе Ефим – живущих строго, молитвами и постами, – не похожи. На благочинных прихожан, которых доводилось встречать в Любореченске, – тоже ничуть. Никакого благообразия в облике и в речах, никакой собранности, которая первой бросается в глаза в людях воцерковленных. Люди и люди. Друг к дружке притёрты крепко, всё делают сообща, но и в работе какие-то вальяжные, не хваткие какие-то.
А всё же было в них нечто, чему Фима не знал имени… лёгкость, что ли… нечто такое, что самый воздух вокруг них делало уютным.
Отца Никифора встретили почтительно, скромно благословения испросили – но дел своих повседневных ради него не бросили.
Старцем там был Семён Александрович. Сухонький подвижный старичок. Ни за что и не подумаешь про него: вот он старец. Хорошо сохранившийся пенсионер, ходил в толстой клетчатой сорочке. Ремешок на брюках надорван, скоро вовсе порвётся. Из нагрудного кармана карандаш неизменный торчит. Даже без бороды. «А не растёт», – улыбнулся он Фиме при знакомстве, будто отвечая на прочитанный в его глазах вопрос. В общине про своего старца говорили просто – Фиме показалось, слишком уж просто: Александрович. Молодой парень, которому Фима помогал грузить в багажник «семёрки» пустые молочные бидоны, сказал, что Александрович был монахом в Псково-Печёре. Ездил к матушке на похороны в Каменскую, а осел у них. «Понравилось», – объяснил парень. Только-то: «понравилось». В Сотне Фима другое слышал – будто сослали его в Несветай за ослушание: отказался католическую делегацию сопровождать. Расспрашивать Фима не стал.
«Не настоящий какой-то старец», – повторял, глядя на него, Ефим.
Но рядом с ним он немного робел. Александрович был такой же лёгкий и незатейный, как все общинники, но удивительным образом оставался всегда глубоко погружён в себя и, даже когда говорил с Фимой, улыбался ему, не поднимался на поверхность. И невозможно было разглядеть, что у него там, в укромной этой глубине: долгим ли трудом доставшийся клад, способный осчастливить многих и многих, или так, чахлое убежище на одного.
Ефим только раз с ним заговорил, когда тот сидел возле колодца, складывая в столбик какие-то цифры в потрёпанном блокноте. Обратился не как к священнику, по-обычному. Во-первых, не знал, как к старцам обращаться, а как к нему несветаевцы обращаются, не слышал, во-вторых, старец-то всё равно ненастоящий.
– Александрович, а монахом быть тяжело?
– Нет.
Разочарование охватило Фиму. Такое вот куцее «нет» – совсем не то, что ожидал услышать. Какая ж тут глубина-то?
Пока Фима решал, спросить ли ещё о чём-нибудь Александровича или уйти, тот успел досчитать в своём блокноте, сказал, распрямляясь:
– Мирянином тяжело, – и, вспомнив что-то, поспешно, будто боялся тут же забыть, подчеркнул внизу странички нужную ему цифру. – Жизнь-то в миру какая…
Теперь Фима ждал, что Александрович продолжит – так показалось ему по интонации, с которой тот закончил фразу. Но Александрович поднялся и, сунув карандаш в карман, пошёл к коровнику.
«И впрямь – никакой не старец, – думал Ефим, глядя ему вслед. – Доморощенный».
Но почему-то это нисколько Фиму не расстроило, а даже как будто развеселило.
От отца Никифора Александрович тоже, кажется, улизнул. Так и не состоялось у них настоящего разговора. Александрович всё время был чем-то занят, отец Никифор пару раз прошёлся за ним из одного конца хутора в другой, а потом сел возле того же колодца и просидел так часа два. Фиму отец Никифор отослал – Фима уже привык к этому и не очень-то огорчался. Всего день там побыли, даже не ночевали.
Обратно ехали – отец Никифор за руль не сел. Всю дорогу Фима поглядывал в зеркало на его каменное лицо в обрамлении всклокоченных ветром волос и спутанной пегой бороды.
Когда засверкал в низине Шанс-Бург, отец Михаил оживился, всмотрелся в его разноцветные зрачки, в зыбкий купол света над ними, в густые вихры иллюминации. Сказал – тягуче, как бы на слух проверяя мысли свои: «Что ж, не всем же по медвежьим углам прятаться, отмалчиваться. Кому-то и по-хозяйски поступить нужно. А уж за кем правда – Господь рассудит». Зазвонил мобильник. Отец Никифор.
– Иди-ка сюда, Ефим.
Фима встал и пошёл в номер.
Дворик «Весёлого Посада» совсем опустел. Фонтан выключили, по тёмному водяному кольцу плавали салфетки и лепестки роз. От резкого света фонаря – словно тушью по ватману рисованная тень дерева. Голубь, прошелестев крыльями, плюхнулся на эту тень, сложился в гладкую хвостатую каплю, тут же удивлённо вытянул шею, дёрнул пару раз головой, покосил глазом налево, направо…
Фима спустился с веранды, прошёл по гостиничному коридору до углового номера, постучался.
Отворил Саенко. Пропустил его, запер дверь и встал к окну, за фикусом. Будто в засаду ушёл.
Люстра была выключена, тлело сонное бра над тумбочкой. Лунный свет вошёл в распахнутые шторы, не разминувшись с Саенко, который зацепил его плечом – так, что лунная трапеция на полу обзавелась с одной стороны глубокой вмятиной. Отец Никифор сидел на краешке кровати, той, что стояла слева, изучал, казалось, подол своей рясы, изрядно запылённый в Несветае. На покрывале возле него лежали чётки и мобильник.
Успели переговорить. Скорей всего, жаркий был разговор. В воздухе будто чад повис.
– Звали, батюшка?
Отец Никифор жестом велел Фиме подойти поближе и, подхватив чётки, поднялся. Взял его за плечи, развернул лицом к окну. Отступил на шаг. Посмотрел в глаза, кивнул, будто соглашаясь с тем, что увидел там. Сказал:
– Завтра идёте через Шанс-Бург. Крестным ходом. Вертеп этот сковырнуть пора с нашей земли. С чего-то нужно начинать, и когда-то нужно. Им, стало быть, эта грязь не к месту, а нам – пожалуйте, принимайте. Будто свалку под самые окна. Иоанна Воина толком так и не отстроили на новом месте. Как просела под ним земля, так и бросили. На Пасху прихожане мои домой со Всенощной возвращались – шальной негодяй их на трассе сбил. Насмерть. Упокой, Господи… Так и не нашли убийцу. А верней всего – и не ищут. Знают, не иначе, кто. Вот и не ищут. В прошлом месяце дочку моего иподиакона совратили, ушла туда телесами мотылять, стриптизёршей.