Конь бѣлый - Гелий Трофимович Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вам и предстоит понять. Прошу следовать за мной, вещей не надобно.
— Почему? — Руднев все понял.
— Потому что это недолго… — Офицер надел фуражку и направился к дверям.
Надя сдернула с шеи прозрачный голубой шарф — давний подарок покойной матери и предмет постоянных вожделений сестры: «Вот, возьми», — обвила шарф вокруг Вериной шеи, прижалась, неприязни как не бывало: уводили на гибель родного человека, сестру, понять бы это раньше…
— Вот видишь… — миролюбиво, почти нежно сказала Вера. — Я ведь была права… Прощай, — шагнула вслед за отцом.
Казаки удалились равнодушно, придерживая шашки на перевязях, Надя бессильно опустилась на стул и заплакала. Солдат, на протяжении печальной сцены дремавший у комода, сдернул фуражку, надел ее на ствол винтовки, пригладил буйные, словно вороново крыло, волосы и улыбнулся:
— Ну. Чё? Тя как-то? Булка-милка?
— Надя…
— Вот чё, Надюха… — таинственно огляделся. — Ты, я чай, партейная?
— Что тебе? — Вкрадчивый голос, ужимки раздражали, решила покончить прямым вопросом.
— Ну-у… — протянул, свернув губы в трубочку. — Большая, вон как груди-то топорщатся, могла и догадаться.
— О чем? О чем догадаться, кретин?
— Дак ить — ты за сицилизм? Я — то ж буду. Вера наша в лютчее будуще, — сделал смешное ударение на втором «у», — диктуить нам объединиться, то ись — слиться.
— Что ты несешь? Как это — «слиться»? — заинтересовалась Надя.
— Партейно. Любовно. Вон — на диване. И ты — вольная курица. А твоих щас прислонят. К стенке. А так ты — свободна. Плата за мой страх, значит…
Он был трясущийся, скользкий какой-то и хлипкий. Надя разбежалась и изо всех сил толкнула двумя руками:
— Ах ты, немочь бледная, меньшевистская!
Бог ты мой, как ужасно он падал, как перевернулся, ударился и заверещал — и слова какие-то хотел выплюнуть, да не выплевывалось. От боли.
— Дура… — сказал жалобно. — Я те руками трогал? За причинное место хватал? Я ить спросил! А ты? Да у мене и в мыслях не было — тоже мне, кляча. Завлекла одна такая. Да у меня на тебя — никакой мышцы, поняла? Иди, иди, тебя через версту спымают и вослед родным в воду-то и спустят. Сволочь… От наслаждения отказалась. Сроду таких дур не видал.
— Я из винтовки затвор — выну, — вытащила вполне профессионально, улыбнувшись насмешливо: — Сицилист… Пока ваша меньшевистская дрянь языками молола — мы, большевики, учились владеть оружием. Для грядущих битв. Дурак… — Из квартиры уходила не оглянувшись, будто знала: еще не навсегда.
В мгновение ока революционная столица красного Урала превратилась в то, чем ей всегда надлежало быть: уездный городишко Пермской губернии. Грязный, вонючий, да к тому же еще теперь преисполненный кровавой фанаберии, страха и тяжелого смрадного пьянства. Храбрились и боялись, исходя смертным потом, все, кто успел помочь «товарищам» доносом, продовольствием, медикаментами или даже просто добрым словом. Чернь сильна, пока властвует. В печали она всего лишь падаль…
В доме бывшем Ипатьева поселился чешский генерал, Дебольцова и Бабина туда не пустили. Что ж… Не чувство мести вело Алексея, нет. Он был уверен: тела надобно найти. Похоронить достойно. И показать всему миру, на что способны люди Интернационала, возвестившие всем никогда не заходящее солнце. Там, на Западе, в Америке, Англии, — там безмозглые, наивные недоумки. Если большевиков не остановить — подрастет поросль где угодно еще: в Японии, Германии и Италии, во Франции: в конце концов, в Париже было много опытов по «установлению власти народа», этой безмерной кровавой фантазии всех времен…
— Хотите побудить этих предателей начать расследование? — догадался Бабин. — Напрасно, мы только время потеряем…
Но Дебольцов настаивал…
* * *Улица, по которой шли, была длинная, прямая, чем-то напоминала одну из петербургских — давнюю, наверное еще до Елизаветы. Ротмистр уловил в глазах полковника вдруг вспыхнувшую тоску, сочувственно улыбнулся:
— Что ж, Алексей Александрович, я понимаю… Этот кровавый город хорошие люди строили, напоминает, согласен. Только отвыкать надобно. Вон колокольня — поднимемся?
Долго считали ступеньки, отдыхали, наконец добрались. Город внизу лежал в дымке, зеленые окраины смотрелись близко, воздух был напоен свежестью и влагой.
— Как славно, как мирно… — с хрустом потянулся Бабин. — Помните, у Лермонтова? «Воздух чист, прозрачен и свеж, как поцелуй ребенка».
— Я решил: если откажут — будем искать сами. Надеюсь, вы согласны?
— Полковник, вы идеалист! Розыск убиенных — это не посольские разговоры подслушивать… Вещественные доказательства преступления — это, знаете ли, мало кому дано.
— Тела не есть «вещественные доказательства», ротмистр. Для меня, во всяком случае. Найдем, Бог даст…
— А с другой стороны? — рассуждал Бабин. — Ну хорошо — большевики, да и весь революционный аспект: меньшевики, эсеры, анархисты… Вы подумайте: им Бог не дал ничего, кроме зависти и жадности, да еще претензий безмерных, и они режут соседей и друзей, родственников, детей не щадят. Они нажрались идеей и как кокаина нанюхались, и маршируют в никуда и всех за собой утаскивают. И нет лекарства, нет противоядия! Почему? А потому, что русский человек из сказки вышел и любой дряни верит, раскрывши рот. Эх, полковник… Вот мы с вами обнимемся когда не то — как здешние жители говорят — на этом, так сказать, берегу и побредем на тот… А возврата уже не будет. Никогда.
— Петр Иванович… — мрачно посмотрел Дебольцов. — Ваша начитанность — она угнетает. Понимаете? Ничего доброго, один похоронный звон. Экий вы, право… Ни во что не верите.
— Верю, что народ, сидящий во тьме, увидит свет великий, и сидящим в стране и тени смертной воссияет свет. Только это заслужить надо, Алексей Александрович…
* * *…Часовому у штаба Дебольцов показал «шелковку», полученную от Деникина в горькую память о царе. Вышел караульный начальник, взглянул с интересом: «Зачем же к нам?» — «Объясню полковнику». — «Генералу, — поправил службист. — И смотрите не ошибитесь, мой вам совет, полковник…»
Шли