Третий Рим - Лев Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И разврат, и жестокость, и насилие над людьми маломощными, беззащитными позволял себе юный государь.
До сих пор не знали почти в народе, что он да каков он.
– Царь – отрок. Бояре правят! – толковали все.
А как бояре правят – всем дело знакомое.
И Русь, вся земля, со страхом и надеждой ждала: когда-то царь настоящий в свои года придет, державу в руки возьмет, от бояр люд оборонит, бедный люд земский, угнетенный, задавленный да боярскими поборами разоренный, внешними и внутренними врагами обиженный!
А тут вести пошли недобрые:
– Молод, а уж норовист наш царь. Где встретит хрестьянина, – коли конем не потопчет, так иначе обидит. Тварей бессловесных казнить да мучить охоч: глаза им колет, мясо из живых рвет да имена им хрестьянские дает, словно бы людей хрещеных изводит.
Вот какие толки пошли в народе, все шире и шире расходясь, словно круги от камня по воде.
Правда, в Иване проснулась какая-то жестокость, непонятная во всяком мальчике, но не в этом несчастном, видевшем кровь, насилие и измену вокруг; в ребенке, который много раз дрожал за свою жизнь и даже теперь, войдя в более осмысленный возраст, каждую минуту мог ждать, что его схватят, кинут в мешок каменный и задушат или с голоду там уморят, как дядю Андрея Старицкого, как Овчину, как десятки других, до горемычного князя Димитрия Угличского включительно…
И мальчик уже научился хитрить и лукавить не хуже взрослого, борясь за собственную жизнь, не только за власть.
На охоте, куда выезжал он со своими хортами, с толпой удалых сокольничих, доезжачих, выжлятников и прочей молодой и старой челяди, – только там и отдыхал мальчик телом и душой. Не надо было притворно улыбаться никому, гнуть голову, слышать голоса, от которых ярость немая, холодная закипала в груди!
Ветер здесь только свистал в ушах, улюлюкали удалые доезжачие, собаки заливались по следу, заяц пищал, когда приходилось приколоть его. И каждый раз, опуская нож в пушистую грудку бедного зверька, царь мысленно казнил своими руками постоянных обидчиков-бояр и даже, хищно оскалясь, неслышно шептал имена их.
– Молитвы, што ли, читаешь отходные зайцу? – спросил его как-то Челяднин, неотлучный спутник на охоте.
– Отходную, да только по гиенам злым, не по зайчишке серому.
– Ну, где тут гиен взять? Нетути их у нас!
– Не говори: попадаются! – загадочно проговорил Иван.
И только долго спустя понял Челяднин, в чем дело.
Вернется с охоты – свежий, довольный, радостный мальчик. Не узнать его. Ходит – глядеть любо – козырем. К бабке побежит, добычей, которую сам на поле поймал, хвастает. Псарям, сокольничим – всем провожатым – вина дать велит и денег хоть малость на каждого.
Но чуть появятся в покоях Андрей Шуйский, Темкин Юрий, Головин Фомка или другой кто из советников, родни или присных рода Шуйского, и опять словно завянет государь-малолеток. И глядит не по-своему, смеется или говорит каким-то чужим, фальшивым голосом.
И вот за последние дни, очень уж на охоту царь зачастил.
Но Шуйский спокоен. Среди челяди и псарей есть у него свои люди. Доносят, что кроме них и Челяднина пьяного – никто не видит царя.
Чужих сам царь подпускать не велит, боится убийц подосланных.
«Убийц? Сам ты себя убьешь, парень! – ухмыляясь в бороду, думает князь Андрей. – Душу и тело свое загубишь раньше времени! Не я буду Шуйский!..»
И не мешал он охоте царской.
Не знал, жаль, боярин, что говорилось там между царем и Челядниным. Порою только третий здесь был и слушал молча да длинные седые усы свои покручивал.
Отдыхают или зверя ждут все трое: царь, Челяднин и старый слуга царский, доезжачий Шарап Петеля, не то что отцу Ивана Васильевича, а еще деду его, великому князю и царю Ивану Третьему, верой и правдой служивший.
Много лет Шарапу. Скоро и все шестьдесят стукнет. А силен и бодр – получше иных молодых охотник. Из лука, из пищали, не целясь, в цель попадает, татарской сноровкой живому барану с маху башку стешет, любого степняка-коня в день укротит… Мало ли что умеет старый охотник!
Удивляется и любит его всей детской душою царь.
А Шарап Петеля и царство небесное отдал бы, чтобы только лишний раз улыбнулся его «царечек-ангелочек», как он Ивана зовет, которого и верхом ездить, и стрелять учил, и на руках часто нашивал…
Как-то, в споре, года два тому назад, своей рукой Шарап одного из псарей-ухарей молодых на месте уложил. Никто не знал за что.
– По пьяному делу! В споре! – только и твердил сам старик, очень набожный и тихий всегда.
И кто был при том, псари и доезжачие, то же самое сказали.
Ради заслуг старых, ради слез царя, не наказали строго убийцу: епитимью наложили. Ненароком убил-де.
Потом лишь Иван узнал: ухарь-новичок посмел при старике одну грязную клевету про царя-мальчика повторить: «незаконным» его назвал.
На расспросы царя Петеля угрюмо ответил:
– На многих на бояр у меня уж и то руки чешутся… Кабы всем пасти ихние заткнуть!.. А уж своему брату тебя поносить ни в кои веки не позволю!..
Кинулся Иван, поцеловал старика. Ни слова больше не сказал.
Вот почему стоит Шарап и слушает, про что царь с Челядниным толкует.
– Скорей! Скорей бы! – бичуя нагайкой и снег, и ветви соседних елок, твердит отрок.
– Погоди! Случая выждать надо. Там уж, говорят, придумали, что следует.
– Да, да!.. Надо сразу… Всех растоптать… – радостно, лихорадочно быстро произносит мальчик, серьезно и осторожно обдумывая гибель врагов.
И вдруг лицо его омрачается.
– Да ты погоди. Правда ль, что все те, про кого Федя сказывал, против Шуйских?.. Правда ль, что не одолеют Шуйские нас?.. Ведь тогда мне беда!.. Погиб я!..
И мальчик весь дрожит.
– Вот дождись Рождества. Опроси тех, о ком тебе сказано… Узнаешь!..
– Узнаю… Допрошу… Ну, уж и тогда… – весь белея от ярости, шепчет царь-отрок.
– Тогда – нам мигни… У меня все готово! – угрюмо и негромко, словно опасаясь, нет ли у леса ушей, произносит старик-доезжачий.
– Да, да! – совсем задыхаясь, также шепотом отзывается Иван.
Вскакивает на лошадь, мчится по полю и, погружая в первое изловленное или недобитое животное нож, оскалив зубы, говорит:
– Он пищит… Слышь, Шарап?! Он пищит еще!..
– Не пискнет у меня! – отвечает догадливый слуга, и мчатся они дальше, пока первая звезда не загорится в небесах…
* * *Рождество пришло! Большие приемы да службы долгие. Все перебывали во дворце новом, у юного царя, у бабки его…
У тридцати человек, названных ему заранее, спросил Иван, как условлено: о пире адашевском, и все как один отвечали:
– Пировали, царь! Ворогам твоим на пагубу!..
Что было с Иваном в те дни, и сказать нельзя.
На четвертый же или на пятый день Святок опять на охоту царь поскакал. Только вернулся скоро и не привез почти ничего.
И уж все эти дни так ласков да мил был с Шуйскими, да не с одним Андреем, а и с присными его, что диву все дались.
– Ах ты государь ты мой юный! Ишь, ровно кошечка ластится! – заметил наконец первосоветник. – Так-то оно лучше. Знаешь: ласково теля – двух маток сосет!..
– Знаю, знаю. Не совсем уж несмышленок я, вот как брат Юра… Смыслю кой-што!.. – смеясь как-то странно, ответил Иван и отошел.
Дочка покойного Василия Шуйского, Настя, лет пяти-шести малютка, тут же резвилась…
Вдруг подбежал к ней мальчик, схватил, поднял на руки и зашептал искренно, нежно:
– А тебя, сиротка, племяннушка, я все-таки всегда буду любить!..
И вдруг стал целовать, совсем как взрослый, когда тот жалеет почему-нибудь малое дитя…
Понравилась выходка Шуйскому.
– Любишь племяннушку?.. Люби, люби… Сиротка! Тебе Бог воздаст!
И даже погладил по волосам царя-отрока.
– И тебе Бог воздаст! – незаметно уклоняясь от противной ласки, с веселой улыбкой, словно эхо, ответил Иван. – За добро, за все, сторицею!..
– Ага, чувствуешь, как я тебе твое наследие сберечи да уготовати хочу?! То-то! Чувствуй!..
Крайне довольный собой, вышел князь от царя, сам думает:
«Кой ляд?! Что меня наши пугают, будто враги сильно подкопались под меня?! Никогда так твердо я на ногах не стоял».
Так настал условленный заране день, 29 декабря 1543 года.
Родственный съезд был назначен у бабки царевой, у Анны Глинской.
Свои все позваны: Глинские, Бельские, Сабуровы с Курбскими, Годуновы…
И Шуйскому Андрею зов был, хотя ни он старуху, ни она его особенно не любили друг друга. Все-таки нельзя не идти. Не Адашев то – бабка царева. Сам митрополит пожалует хлеба-соли откушать. Да и заведомо там его недруги соберутся. Так лучше самому быть, все слышать и видеть, что сказать или сделать могут бояре-завистники.
– Не люблю я, когда ты к старой этой ведьме литовской ходишь, да еще безо всякой опаски! – перед уходом князя толковала ему жена.
– А што прикажешь, голубушка? Уж не казаков али пищальников в палаты царские брать? И так я сохранен. Никто не посмеет меня пальцем тронути, не то што. А ем и пью я тамо с опаскою. Не отравят небось!