Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— К примеру?
— Возьмите слова из известной песни Моисеева: «У любви нет тем запретных… Кто кому в постели нужен…» и так далее. Узнаете слова вашего Вольтера? Прямо списано. Как говорится, зерна не в почву, а в удобрение.
Режиссёр с удивлением поднял на Сергея глаза:
— Есть запретные?
— Нет, конечно. Только то, о чем песня, — не любовь. Марают слово. Знали бы, что стоит за ним, — поседели бы.
— То есть свобода не есть ценность? — собеседник будто пропустил последнюю фразу.
— Не есть. Если, повторю, вы христианин.
— А что же есть?
— Добродетель. Мысли и поступки человека, делающие совершенно постороннего его собрата лучше. Заметьте, не доставить тому удовольствие, не подарить ему свободу совершать или выражать что-то, а сделать его чувствительным к беде других. Например, к тому же Вольтеру. Ведь после знаменитых слов по отношению к нему уместно лишь одно выражение: «Беда-то какая! Какая с человеком беда!»
— В чём же беда?
— Не только в потрясающей чудовищности слов. А в чудовищности убеждения, права человека распорядиться своей жизнью. Оголтелый атеизм. Следующий шаг — убедить в том же других. Дальше — заставить отдать жизнь. Уже вместо своей. Всё. Приговор Создателю. В двадцатом веке программа выполнялась неукоснительно. Куда же заволокли, затащили людей кумиры, если вы, вы, Василий Иванович, задаёте такой вопрос? И следуете, и увлекаете, и бьётесь насмерть! Да как же можно отдавать жизнь за идею? Не надоело? Как вообще можешь ты, человек, распоряжаться ею?! Чудом, ниспустившимся на прах. Как можешь бросать вызов одарившему? Отдавать сокровище сокровищ за чьи-то убеждения, которые завтра признают неправильными! Или не допускаете? Да вы мелкий пакостник на земле, не больше! Страшными словами Вольтер оправдал заранее все лозунги будущих и тиранов, и пожирателей жизней, несущих «свободы» людям.
— Н-да-а. Прямо отповедь! — Меркулов от неожиданности откинулся на спинку. — Придется почти всё в мире пересмотреть. Как себе это представляете? Если хотя бы допустить, что правы?
— Никак. Никто уже ничего пересматривать не будет. Останется небольшая часть людей, которая разделяет вышесказанное и ясно сознаёт неизбежность катастрофы.
— Каковы же её цели? Этой части?
— Расширять круг собратьев.
— Прямо секта какая-то!
— Не новое и не самое страшное обвинение. Будут и чудовищнее. Такова прямая задача зла и тех, кто несет его людям.
— ???
— Этих самых борющихся за свободу. Скоро счёт в оплату такой борьбы пойдёт на сотни миллионов жизней. Во размах! Дьявольский.
— Сложно даже сразу осмыслить…
— Невозможно. Чувство, что жизнь прожита зря, не даст. Почти никому. Только отчаянным.
— Например?
— Толстому, Августину Аврелию, Ге, Платонову. Николаю Степановичу, если остановит реку времени, в которой вот-вот утонет его бог. Другим смельчакам. Ну, и вам, надеюсь. Очень. Вы же не Чехов, раба из себя не выдавливали. По пять матов на одной странице не писали, как сегодняшние. В эротическом бреду не изощрялись, да и мелким пакостником не стали. А значит, избежали суда родственников и потомков. Ведь когда пыль времён опустится на бумагу, читать такое, если честно, уже не станут. Вряд ли кто захочет листать позор русской литературы. Так что посмертный шок авторам обеспечен. Напомню, Боккаччо у порога вечности просил у близких прощения за написанную мерзость. — Сергей замолк.
Несколько минут прошли в полной тишине.
— И все-таки самовыражение… видение мира своими собственными глазами, не такое, как у других, — что здесь крамольного? — Меркулов поймал себя на мысли, что старается побороть возникшее желание прекратить разговор.
— Вы спрашиваете, разве художник не имеет права изображать жизнь, какой представляется она ему, именно ему? Конечно, он волен писать как хочет. Так и поступает большинство. Но это не будет настоящим искусством. В лучшем случае подделкой. Даже со всеобщим восхищением, но подделкой. Ведь не сможете никогда сформулировать цель вашего творения, которая бы согласовывалась с упомянутыми ценностями. Со свободой — да. С правом самовыражения — пожалуйста! Со сверхоригинальностью и «особым» видением — тоже. Но главное — с признанием! И когда вы сможете сказать: «Я известен, меня любят и ценят! И я достоин этого», — вы сядете рядом с теми, кто и так уже вальяжно развалился на Олимпе, искренне полагая, что сделал главное дело жизни. Сцены ломятся от их постановок. Массы валят, критики, перебивая друг друга, стараются участвовать. Одни платят, другие получают. Все довольны. Но ради чего? Ради признания и денег. Первое уже достигнуто, а от второго и отказаться-то невозможно — карлики объявили их великими и приказали платить! Массы никогда не смели ослушаться.
— Какие карлики?
— К ним ещё вернемся, — уклонился от ответа Сергей. — Платят не за талант, который давно спит, а по приказу. Помните, «кто приказывает убивать, будет убит по приказу».
— Хотите сказать: «Кто приказывает платить, будет оплачен по приказу?» — Хозяин кабинета расхохотался.
— Убит за плату. Согласно договора. Понимаете, если осознать, откуда, по договору с кем им платят, было бы не смешно.
Меркулов пожал плечами.
— А вам что, не нужно признание? — он кивнул на книгу.
— Не нужно… — Сергей запнулся. — Впрочем, я солгал. Ещё как нужно. Никто в мире не желал бы его так, как я. Но не у вас. Вашего признания я боюсь ещё больше. Больше смерти. Простите. — Он почему-то опустил голову и несколько раз, словно сожалея о чём-то, покачал ею. — Когда я буду уходить, я… я поясню.
— Н-да. Ради чего же вы пришли?
— Ради вас. Мне казалось, вы поняли. — Сергей уже взял себя в руки.
Собеседник хмыкнул.
Сделав вид, что не заметил усмешки, гость продолжал как ни в чём не бывало:
— В свободе самовыражения нет места добру, как нет и факта передачи его другим. А если, не дай бог, наступило признание, талант ещё служит, но уже не понимает, что «при штабе». Нет служения братьям своим — людям. Многие даже оскорбятся, услышав, что должны кому-то служить. «Мы так видим жизнь, так хотим её изображать, и в этом наша свобода, к которой стремится каждый! И не наша беда, что кто-то видит её не так и не понимает «самовыразительных» произведений. Их беда, им и разбираться! Не каждому дано увидеть суть», — говорят такие «творцы».
Сергей снова замолчал. Было видно, что он взволнован. Режиссер с любопытством по-прежнему наблюдал за ним.
— Нет. Это они видят её не так. Это они так и не поняли смысла появления каждого ребенка на земле. Которую просто топчут. Первый крик младенцев всегда одинаков, как одинаково неласков мир, куда они пришли. Но одни поймут это, а другие нет. И пойдут все в разные стороны. Одни — за личной свободой. Кто-то понесёт её другим. А третьи пойдут к добру, наполняясь им и тут же раздавая. Вольному — воля. Спасённому — рай. Разделение не случайно. Кто-то вольный, а кто-то спасённый!
— Так в чем же, по-вашему, цель искусства? Если никто её не знает! — вдруг перебил Меркулов. — Если то, о чем говорите вы, — не цель.
— Знают. Во всяком случае, тот же Толстой давал чёткое определение: «Цель искусства одна — заражать людей чувством, которое испытал художник при создании произведения».
— Так это и происходит сплошь и рядом! — воскликнул собеседник. — Нo тогда получается, что художник, испытывая ненависть к чему-либо и создавая творение, заразит таким чувством и людей к тому же объекту. Это же зло — оно лежит в корне ненависти! А по вашему определению — искусство.
— Заразит не каждого — только родственную душу. И потом, есть ещё одно условие.
— Ладно, — хозяин кабинета махнул рукой. — Не так уж и много тех, кто творит ненавидя.
— Сколько угодно. Ревниво к собственной славе, успеху, деньгам. Масса симфоний, фильмов, постановок. Разве такой тип художника сегодня не основной? И раз уж тронули Толстого, так он прямо говорит — как только искусство стало профессией, то отчасти уничтожилось главное и драгоценнейшее его свойство — искренность. Искусство будущего непрофессионально. Нет ничего более губительного для художника, чем зарабатывать творчеством. И жёстко категоричен: «Искусство будущего изгонит торговцев из своего храма!»
Режиссер с раздражением глянул на Сергея.
— А на что им жить-то? Жрать-то им что? — вдруг не выдержал он. Не скрывая, что разговор становится ему неприятен.
— Неужели серьёзно не понимаете? — гость сокрушённо развел руками.
Они замолчали. Необходимость взять себя в руки почувствовали оба. Наконец Сергей вздохнул и тихо начал:
— Приняв Дали и восторгаясь Пикассо, который недалеко ушёл со своими уродами от Босха, нельзя понять Флерову или «Братьев Карамазовых». Душа не умеет совмещать подобное. «Пикассо — искажение натуры, ужасное искажение натуры», — восторгается уже директор музея имени Пушкина. Так и хочется спросить: «Не кажется ли вам, что Пикассо и преступление, за которое человек изгнан из рая, идут рука об руку и такое искусство калечит души?» Всё бы ничего, но она женщина! Представляете, как глубоко сидят клише в профессиональных искусствоведах! Как и сейчас «плохое» легко объявить великим.