Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не столь уж безумными были политические размышления Достоевского, не столь наивными его виды на «единение славян» и «славянское братство», из-за которого «на нас уже сто лет косится Европа, а теперь и не косится только, а — при малейшем нашем шевелении — тотчас же выхватывает меч и наводит на нас пушку». «Утопическое» наблюдение Достоевского со временем будет нуждаться только в одной поправке — каким именно будет применяемое при «первом шевелении» оружие.
Что же делать? «Просто — бросить их, да и навсегда, чтоб успокоить раз навсегда Европу. Да и не просто бросить их: Европа-то, пожалуй, и не поверит теперь, что мы бросили, стало быть, бросить надо с доказательствами: надо нам же самим наброситься на славян и передавить их по братски, чтоб поддержать Турцию... И сколько выгод, практических, настоящих и уже немедленных выгод, а не мечтательных каких-то в будущем, получила бы тотчас Россия! Тотчас же бы кончился Восточный вопрос, Европа возвратила бы нам хоть на время свою доверенность, а вследствие того военный наш бюджет убавляется, наш кредит восстановляется, наш рубль входит в свою настоящую цену, — да это ли только: ведь журавль-то никогда не улетит, он всё летать будет!»
Такова была бы цена за бесчестье; при «разумном» поведении Россия могла бы использовать эту карту сколь угодно долго — «журавль никогда не улетит».
Отношение Европы к России в зависимости от ее поведения в Восточном вопросе Достоевский считал фактором постоянным (притом что взятие Константинополя оказывалось фактором преходящим). При малейшем шевелении России Европа наведет на нее пушку — такова была политическая интуиция Достоевского, основанная на исторических реалиях. С ней непосредственно было связано и другое предположение.
«В сущности своей политика наша, даже во весь петербургский период нашей истории, вряд ли рознилась в славянском, то есть Восточном вопросе, от древнейших заветов и преданий наших и воззрения народного. И правительство наше всегда твердо знало, что чуть народ наш заслышит призыв его в этом деле, то всегда отзовется на него всецело, а потому Восточный вопрос, в высшей сущности своей, всегда был у нас народным вопросом».
Поразительно, однако, что образ «страны святых чудес», при всех разочарованиях и обманутых надеждах, не померк в сознании Достоевского даже в тот момент, когда Европа жестко противостояла русским интересам на Востоке. «У нас — русских, — писал Достоевский, — две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами (пусть они на меня за это не сердятся). Против этого спорить не нужно. Величайшее из величайших назначений, уже сознанных Русскими в своем будущем, есть назначение общечеловеческое, есть общеслужение человечеству, — не России только, не общеславянству только, но всечеловечеству».
Так же, как и славянофилы, Достоевский считал всечеловечность главнейшей личной чертой и назначением русского народа. Однако он призывал не смешивать служение общечеловеческой идее и легкомысленное шатание по Европе тех русских, кто добровольно и брюзгливо покинул отечество. Русским не стыдно по-настоящему любить Европу — ведь многое из того, что от нее взято и пересажено на родную почву, не копировалось рабски, а прививалось к своему организму, вживалось в плоть и кровь. «Всякий европейский поэт, мыслитель, филантроп, кроме земли своей, из всего мира, наиболее и наироднее бывает понят и принят всегда в России. Шекспир, Байрон, Вальтер Скотт, Диккенс — роднее и понятнее русским, чем, например, немцам... Это русское отношение к всемирной литературе есть явление, почти не повторявшееся в других народах в такой степени, во всю всемирную историю, и если это свойство есть действительно наша национальная русская особенность — то какой обидчивый патриотизм, какой шовинизм был бы вправе сказать что-либо против этого явления и не захотеть, напротив, заметить в нем прежде всего самого широко обещающего и самого пророческого факта в гаданиях о нашем будущем».
Достоевский испытывал огромную горечь, видя, что благородная цель войны, провозглашенная Россией, казалась Европе столь невероятной, что воспринималась как варварство «отставшей, зверской и непросвещенной» нации, способной лишь на низость и глупость. «Взгляните, кто нас любит в Европе теперь особенно? Даже друзья наши, отъявленные, форменные, так сказать, друзья, и те откровенно объявляют, что рады нашим неудачам. Поражение русских милее им собственных ихних побед, веселит их, льстит им. В случае же удач наших эти друзья давно уже согласились между собою употребить все силы, чтоб из удач России извлечь себе выгод еще больше, чем извлечет их для себя сама Россия...»
Перспектива военного столкновения с Европой — при самом восторженном отношении к задаче освобождения славян от турецкого владычества — пугает, ужасает Достоевского.
«Мы — сталкиваемся с Европой! Европа — но ведь это страшная и святая вещь, Европа! О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по-вашему, ненавистникам Европы — эта самая Европа, эта “страна святых чудес”! Знаете ли вы, как дороги нам эти “чудеса” и как любим и чтим, более чем братски любим и чтим мы великие племена, населяющие ее, и всё великое и прекрасное, совершенное ими. Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, всё более и более заволакивающие ее небосклон? Никогда вы, господа, наши европейцы и западники, столь не любили Европу, сколько мы, мечтатели-славянофилы, по-вашему, исконные враги ее!»
Знаменательно, что такую позицию Достоевский считал именно славянофильской. В одном из разделов летнего выпуска
«Дневника писателя за 1877 год», с символическим названием
«Признания славянофила», он вновь и вновь повторял свои опасения, что Европа по-прежнему, по-всегдашнему, встретит Россию высокомерием, презрением и мечом, как диких варваров, недостойных говорить с нею. Но винит он в этом не Европу. К себе, то есть к русской стороне, он обращает необходимый и неизбежный вопрос. Что мы скажем или покажем Европе, чтоб она нас поняла? Что у нас есть такого, что могло бы быть ей понятно, за что бы она нас уважала? Ведь Европа, которая считается только с фактами, непременно спросит нас:
«Где ваша цивилизация? Усматривается ли строй экономических сил ваших в том хаосе, который видим мы все у вас? Где ваша наука, ваше искусство, ваша литература?»
Что сможет ответить Россия Европе и что сможет предъявить ей? (В черновиках к этому выпуску «Дневника» Достоевский высказался еще определеннее: «Я сам европеец. Я благоговел перед великой загадкой “страны святых чудес”. Где факты?»)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});