Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, это не приглашение.
– А что же это?
– Так, бумажка, которая сама по себе ничего не значит. Приглашение должно быть на гербовой бумаге, с переводом на русский язык, заверенное нотариусом.
– Да? – спросил я, все еще валяя дурака. – А где ж я возьму такое? У меня другого нет. А вы не можете спросить вашего начальника, вдруг и это приглашение сойдет?
К моему удивлению, она согласилась спросить и пошла на второй этаж.
Через несколько минут спустилась, расплываясь в улыбке:
– Да, это вполне нормальное приглашение. Посидите, сейчас я вам приготовлю анкеты, вы их дома заполните. Вы втроем едете? Жена, доченька? Сейчас, сейчас.
Уговорить графа Потоцкого
Мне все надоело и все надоели, но сразу уехать я не мог. Было сказано, что мне разрешат взять с собой кого угодно. А кого? Пашу и Марину? Но если их, то тогда и их мать, мою первую жену Валю. Не отнимать же у нее детей. Дочке было 22 года, сыну 18. Я на всякий случай предложил Вале уехать вместе. Она не только отказалась, но спрятала паспорта детей, чтобы они сами не решили такого вопроса. Но я и не хотел, чтоб они ее бросили. Я знал, что это ее убьет. Оставались у меня отец и сестра Фаина с малолетним Мишей. Тащить их с собой, таких не приспособленных к жизни? Куда? Что я там с ними буду делать? Что бы ни было, я предложил, но отец отказался: «Куда же мы поедем от наших могил!» Хотя где там эти могилы? Раскиданы по всей территории СССР, давным-давно обезличены, цветочек некуда положить.
Со своими близкими я разобрался, остались родители Иры, старые, консервативные, нелегкие на ногу люди. К тому же Данил Михайлович со своей большевистской дурью: «Вы что? Куда вы меня тащите? Неужели я, коммунист, поеду целоваться с вашим Штраусом?» А Анна Михайловна! В ней никакого большевизма не было, но она по субботам ходила в баню (помыться и к мозолистке), и, если выпадало на этот день какое-то важное дело, из-за которого надо было отменить баню, она испытывала невероятные страдания и не могла себе представить, что помыться можно в пятницу или, наоборот, в воскресенье. А тут надо принимать решение посерьезнее. Уезжают единственная дочь и единственная внучка. Уехать с ними? Куда? За границу? В Германию? Ей, правда, все равно, Штраус, не Штраус, но Германия – это так далеко и так чуждо, что невозможно даже вообразить. И остаться без дочери и без внучки – тоже как умереть.
Она говорит Ире:
– Пусть уезжает Володя. Он все это сделал, пусть сам и едет.
Ира спрашивает:
– А Оля пусть останется без отца?
Анна Михайловна не отвечает. Она сама понимает, что ее предложение принять нельзя. Но уехать она тоже не может.
Ира говорит мне:
– Нет, мы сейчас не поедем. Я не могу их бросить сейчас. Давай подождем до Нового года.
– А что случится до Нового года?
– Ну, может быть, они свыкнутся с мыслью, что им придется остаться. Или, в конце концов, дойдут до мысли, что можно уехать.
Я – Данилу Михайловичу:
– Если не согласны ехать в Германию, езжайте в Израиль. По крайней мере, мы будем достижимы друг для друга. Там вы вступите в израильскую компартию.
– Вы хотите, чтобы я поехал в эту фашистскую страну? Которая нагло попирает права палестинцев?
Есть прекрасный еврейский анекдот. Приходит к Рабиновичу сват: «Рабинович, почему бы вам не отдать вашу Риву замуж за графа Потоцкого?» Рабинович: «Что? За этого гоя? Да как вы смеете такое мне предлагать?» Сват: «Рабинович, подумайте, это же граф Потоцкий, самый богатый человек на земле. Ваша Рива всю жизнь будет жить в хоромах, ходить в шелках, ездить в каретах и как сыр в масле кататься». Рабинович упирается: «Нет, пусть этот Потоцкий будет хоть трижды богат, но Рива за гоя не пойдет никогда». Сват употребляет все свое красноречие и наконец вырывает согласие. Выскакивает на улицу взъерошенный, взмокший от пота и отдувается: «Ууфф! Теперь осталось уговорить графа Потоцкого».
Моим графом Потоцким была Ира, вдруг переменившая решение и объявившая, что никуда не уедет по крайней мере до Нового года. Я пытался убедить ее, что мы не можем тянуть с отъездом. Я вел через Идашкина переговоры, мы все обсудили, я сказал «да», а теперь получается, что я просто валял дурака. Вот этого они уже не потерпят, и наше положение станет гораздо опаснее прежнего. Но Ира стоит на своем, мы уедем не раньше Нового года.
Преуспев в своих уговорах не более чем анекдотический сват, я иду встречаться с Идашкиным и говорю ему:
– До Олимпиады уехать никак не могу. Уеду к Новому году.
Вижу на лице его признаки очень большого разочарования. Он уже почти выполнил свою миссию, и вот на последнем пункте осечка. Но я говорю:
– Ты скажи этим, кто тебя послал, что я на время Олимпийских игр из Москвы куда-нибудь уберусь. Я буду эти игры бойкотировать, как американцы.
Он кисло улыбается моей неуместной шутке.
На другой день Санин приносит сообщение. Некто сказал Идашкину, что это, конечно, не то, чего мы от него (от меня) ожидали, но ладно, мол, до конца года потерпим.
Но потерпят ли в самом деле, а не решат ли выйти из положения более кардинальным способом, это еще не известно.
Пора прощаний
Я выполнил данное Идашкину обещание: на время Олимпийских игр мы уехали из Москвы и олимпийского Мишку видели только по телевизору. С Петрухиным и Олей Принцевой побывали в Ленинграде, посетили Эрмитаж, поехали в сторону Выборга и несколько дней провели на даче Олиного отца Юзефа. Оттуда без заезда в Москву направились на юг, в Керчь, чтобы проститься (оказалось, навеки) с отцом и сестрой. Опять предложил ехать вместе. Фаина могла бы и согласиться, но отец сказал: нет! И опять сослался на родные могилы. Сказать правду, я не очень и уговаривал, потому что куда бы я повез столь громоздкое и недееспособное семейство. Когда прощались, папа заплакал. Не помню, видел ли я его когда-нибудь плачущим.
Из Керчи мы направились в Коктебель. Там в это время были наши тогдашние друзья Игорь и Нина Виноградовы, Лена Щорс, критик Игорь Золотусский, кто-то еще. Дня два-три провели там.
Там же на набережной, гуляя с шестилетней Олей, я подошел к киоску, где продавался сок, напомнивший строку из «Мастера и Маргариты»: «Абрикосовая дала обильную пену». Я сунул в амбразуру киоска свой рубль, но, наткнувшись на другую руку, смутился, отстранился и увидел перед собой человека небольшого роста, даже ниже меня, с окладистой седой бородой, которая, казалось, была слишком для него тяжела и пригибала его голову вниз. Он, кстати, тоже был с маленькой девочкой, примерно того же возраста, что и моя. По фотографиям я узнал в бородаче знаменитого уже к тому времени Василия Белова. Живьем я его никогда не видел, но однажды, еще в 1964 году, общался по телефону. Он тогда только начинал печататься, я же, будучи его ровесником, ступил на эту дорожку чуть раньше, и, должно быть, поэтому он говорил со мной почтительно, называл по имени-отчеству, а себя просил называть просто Василием. Теперь я обратился к нему по фамилии и спросил, он ли это. Он встрепенулся, обрадовался, хотя уже привык быть узнаваемым, и с заметным самодовольством, а также и с настороженностью, которая живет в каждом советском человеке, сказал, одновременно окая и, как ни странно, картавя: