Святая Русь - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звучал хор, выходили и заходили вновь в алтарь клирики. Служил, как баяли, сам новый патриарх. Впрочем, Иван издали почти не сумел рассмотреть Антония. Потом причащались. Потом подымались на хоры, ходили по обширным каменным галереям, боязливо заглядывая внутрь, в каменную, изузоренную разноцветьем колонн и мраморною резьбою глубину, рассматривали бесконечные мозаики собора. И была, царила, не кончалась строгость, строгость и торжественная, уже неземная высота. Жили на стенах своею загадочной жизнью прежние императоры и императрицы, приносящие дары великому храму, и мерцало повсюду, окружая трепещущим светом лики Спасителя, кесарей, василевсов и святых, старинное золото Византии.
Иван Федоров уже едва волочил ноги, когда они покинули храм и вышли к ипподрому, к которому он, как выяснилось впоследствии, едва не попал вчера, подымаясь по каменному спуску. Полуобрушенные галереи старинного ристалища были по-прежнему величавы. Величава была вытянутая огромная арена, по которой когда-то неслись, сталкиваясь, быстролетные колесницы, мчались кони, роняя пену с удил, а стотысячная толпа «голубых» и «зеленых» орала и бесилась, приветствуя кликами победителя. Еще стояли мраморные статуи на стенах ипподрома, еще гордо высилась императорская трибуна, еще подымались граненые столпы, поставленные посередине арены различными императорами, начиная с Феодосия Великого и Константина Равноапостольного, изумлял покрытый письменами-рисунками столп-обелиск, содеянный из единого камения, непонятно какими силами и как привезенный сюда из далекой египетской земли. Вызывал почтение тускло блестящий медяный столп из трех закрученных змеиных тел, на самой вершине раскинувших свои украшенные камением и бисером головы и отверстые зубастые пасти, столп, в коем, по преданию, был «запечатан яд змиев»… Но даже и это было теперь ничто перед Софией, перед ее бессмертным и безмерным величием.
Дотащились до монастыря, сели обедать. Усталость отходила, освобождая место восхищению, выливавшемуся в путаных и горячих речах перебивавших друг друга, потрясенных увиденным русичей. Иван молчал, иногда кивая в ответ, обмысливая все сущее и вновь прилагая сюда Пимена, так и не появившегося в Константинополе (сожидали его приезда уже вчера), прилагая обрушенные стены дворцов, ветхие хоромы, мальчишек-попрошаек на узких улицах совсем невдали от Софии и ипподрома… Что-то вызревало, какая-то мысль наклевывалась в нем, все не находя и не находя выхода. «А как же епископ Федор? – думал он. – Восстал ли, достигнул Константинополя или умер в Кафе от Пименовых пыток?» Он не знал. И никак не мог давешнее великолепие связать с этою мелкой и подлой грызнею за власть, с грошовой торговлей нищающих греков, со многим другим, что видел и здесь, и у себя на родине. В конце концов оказалось проще перестать думать и приналечь на сыр и на греческое кисловатое вино.
На третий день они перевозились в монастырь Иоанна Предтечи, Продром, где для них были уже приготовлены более удобные и более вместительные хоромы, где была баня и где он узнал наконец от тамошних русичей, что епископ Федор жив и уже прибыл в Царьград.
Глава 21
Епископ Федор, в отличие от своего отца и дяди, не отличался крепким здоровьем. Встать с ложа болезни после Пименовых истязаний ему помогли воля и долг. Он должен был встать, должен был – и теперь настойчивее, чем раньше, – быстро достичь Константинополя, дабы не дать Пимену возможности вновь подкупить греков и остаться, после всего содеянного им, на престоле духовного водителя Руси. Теперь – о! – теперь Федор, испытав это сам на себе, верил робким жалобам сельских попов, безжалостно обираемых Пименом, что владыка за недоданное серебро мучил и истязал иного пресвитера, оставляя его «чуть живя»; теперь он уже не дивился исчезновению из московских храмов многих ценных святынь, поддельным камням на месте драгоценных, утерянным окладам, исчезнувшим яшмовым потирам и прочая, и прочая, о чем ему долагали ропщущие на Пимена Федоровы доброхоты. Самого Федора Пимен также ограбил дочиста, отобрав у полумертвого ростовского епископа все серебро, посуду и даже книги, оставив, по пословице, «в единой срачице» (сорочке). Но – свет не без добрых людей! Нашлись русские и армянские купцы, снабдившие Федора деньгами и дорожным припасом, нашелся корабль, и пока Пимен с синклитом отстаивался в Пандораклии, Федор, держась противоположного, северного берега Греческого моря, на утлом своем суденышке сумел почти обогнать Пименов корабль и, высадившись в Дафнусиях, достиг Константинополя на второй день после Петрова дня.
Пименовы русичи бродили по ипподрому, когда Федор, пропыленный насквозь и измученный донельзя, сползал с мула во дворе Студитского монастыря. Киприан, узрев костистый лик Сергиева племянника, его провалившиеся, обведенные чернотою глаза, вздрогнул, еще ничего не ведая. Доковыляв до кельи, Федор свалился на лавку, произнеся сурово:
– Мучил меня! В Кафе! На дыбу вздымал и обобрал дочиста… Дозволь, владыко, сниму рубаху и покажу тебе язвы те, их же приях от мучителя своего! – Он тотчас, не договорив, начал заваливаться вбок, и Киприан, подхватив падающего Федора, крикнул служку, повелев звать врача и кого-нито из патриарших синклитиков, дабы засвидетельствовать следы нового Пименова злодеяния.
На престоле духовного главы Московской Руси сидел убийца и, быть может, не совсем нормальный человек, который мог, дай ему волю, подорвать все церковное строительство Руси Владимирской.
«Как князь не увидел сего?» – впервые по-настоящему ужаснулся Киприан, втайне удоволенный смертью великого князя Дмитрия, при котором, он уже понял это твердо, путь на Москву ему был заказан навсегда.
Пока лекарь-грек колдовал над Федором, Киприан торопливо обмысливал новое послание патриарху Антонию, с новыми укоризнами и зазнобами противу Пимена с Киприаном, тем же соборным решением призванного возглавить обе половины русской церкви, литовскую и московскую, объединивши их вновь.
Пимен высадился сперва на турецком берегу и с помощью серебра заручился покровительством турок. В начале июля он переправился на греческую сторону, но в город не вошел, остановясь на территории, принадлежавшей генуэзцам, и оттуда послал разузнать, что творится в патриархии.
Посланные им русичи меж тем в четверг побывали во Влахернах, где поклонялись ризе Богородицы, затем в богато разукрашенной церкви Двенадцати Апостолов, в которой опять же поклонялись гробам императоров Константина Равноапостольного и Феодосия Великого, а также мощам иных праведников и чудотворцев, в том числе Иоанна Златоуста и Григория Богослова, а в пятницу были приняты патриархом Антонием, уже извещенным о прибытии Федора Симоновского и получившем Киприаново обличительное послание.
Внешне прием проходил очень пристойно. В намерения нового патриарха отнюдь не входило затевать какую-либо прю или нелюбие о русичами, тем паче с далеким, но всесильным великим князем Владимирским. Поэтому в грамоте, составленной два месяца спустя, покойного князя Дмитрия всячески обеляли и оправдывали.
Прибывшим синклитикам, Игнатию и двоим чернецам, были предложены кресла. Говорили по-гречески. Собственно, от русичей говорил один Игнатий. Пименов чернец Михайло мог только понимать греческую молвь, а азаковский чернец не понимал и того и сидел нахохлившись, как старый ворон в осеннюю пору.
Русичи украдкою оглядывали довольно тесную и темную каменную хоромину, на их вкус мало подходящую для патриарших приемов. Игнатий, потея и путаясь, старался объяснить, почему Пимен не явился на прием к патриарху – сам того не понимая, ежели правду-то сказать! И не ведая, что как раз теперь меж Пименом и его спутниками Михайлой Смоленским и архимандритом Сергием Азаковым началась первая роковая размолвка и возникла пря: тот и другой требовали свидания Пимена со святейшим патриархом Антонием. Пимен же шипел, ярился и не шел ни на какие уступки. В конце концов, так и не побывав у патриарха и удостоверясь, что его враг, епископ Федор, в городе, Пимен отбыл опять на турецкую сторону, откуда начал бесконечную тяжбу с патриархией, растянувшуюся на два месяца…
Остановился он в том же монастырьке, затерянном в горной распадине, где некогда останавливался вместе с Федором. Не надеялся ли Пимен этим выбором помочь счастливому исходу своей миссии? В воспаленном мозгу русского митрополита очень могла возникнуть и такая надежда.
…Они сидели за трапезой. Пимен торопливо жевал, остро и подозрительно взглядывая на спутников своих, Михайлу Смоленского и Сергия Азакова. («Предают, предают мя!» – лихорадочно думал он.)
– Не смеют! Не смеют! – бормотал он почти про себя. – Это все Киприан, Киприан! И Федор… («Жаль, не домучил я ево!» – подумалось.) Пимен опасливо глянул на Михайлу Смоленского. Тот безразлично жевал, отрезая ножом с костяною рукоятью кусочки вареного осьминога и кладя их двоезубою вилкою в рот, и глядел куда-то мимо лица Пимена спокойным старческим взглядом, время от времени отряхая крошки пшеничного хлеба со своей широкой белой бороды. Он иногда кивал Пимену, думая про себя меж тем: «Чего ж теперь? Уходил бы ты куда в монастырь, пока в затвор, как в Чухломе, не посадили!»