Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 марта 1936 года появилась разгромная статья в «Известиях», после которой «Мольер» был снят, и вскоре театры отказались и от других булгаковских пьес.
13 марта 1936 года: «Вечером Жуховицкий. На меня он произвел окончательно мерзкое впечатление. Лжет на каждом шагу, приезжает выспрашивать, и чувствую, что он причиняет вред. Его роль не оставляет сомнений» (в печатной редакции запись от 13 марта отсутствует)[250].
16 марта Булгаков приглашен к председателю Комитета по делам искусств Керженцеву (который, как стало известно уже в послесоветское время, и был инициатором разгрома «Мольера», санкционированного по его докладу на Политбюро[251]): «Керж[енцев] критиковал „Мольера“ и „П[ушки]на“. Миша понял, что „П[ушки]на“ снимут 〈…〉. Но Миша не спорил, ни о чем не просил и ни на что не жаловался. Тогда вопрос – о будущих планах. Миша счел нужным сказать о пьесе о Сталине»[252]. Автор пьесы о Мольере защищался средствами своего героя.
В мартовской печати поносят и пьесу «Мольер», и еще не поставленную пьесу о Пушкине. 28 марта Булгаков с женой – у американского посла: «Буллит встретил нас очень тепло, и американцы были тоже очень приветливы»[253]. В эти дни арестовали Н. Н. Лямина.
Первую половину июня Булгаков с Е. С. пробыли в Киеве.
Вернувшись в Москву, он пишет 14 июня 1936 года Ермолинскому в Синоп о родившемся у него в Киеве желании «покинуть Москву, переселиться, чтобы дожить жизнь над Днепром.
Надо полагать, что это временная вспышка, порожденная сознанием безвыходности положения, сознанием, истерзавшим и Люсю, и меня. 〈…〉 Так жить больше нельзя, и так жить я не буду.
Я все думаю и выдумаю что-нибудь, какою бы ценою мне ни пришлось за это заплатить»[254].
Можно предположить, что этой ценой, оказавшейся в конце концов ценой жизни, и стала пьеса о Сталине.
27 июля Булгаковы уехали отдыхать на Кавказ.
В Москве же 19 августа 1936 года начался открытый судебный процесс над известными партийными деятелями, определявшими среди прочего политику партии в отношении литературы и театра. Среди подсудимых были Л. Б. Каменев, запретивший в 1925 году Ангарскому печатать «Собачье сердце», и Р. Пикель, писавший шесть лет назад, 15 сентября 1929 года в «Известиях», с нескрываемым удовлетворением: «В этом сезоне зритель не увидит булгаковских пьес», и, перечисляя их, резюмировал: «Такой Булгаков не нужен советскому театру» (в письме правительству 1930 года Булгаков цитировал эту статью как одну из наиболее уничтожающих). Три дня спустя все подсудимые были по приговору Верховного суда расстреляны.
Осенью Булгаков покинул МХАТ и поступил на службу в Большой театр. Он стал писать либретто для опер – на исторические темы: в политическом курсе советской власти именно в этом году обозначилось присвоение исторического прошлого России, ранее отвергаемого как, в известном смысле, «доисторическое».
7 ноября 1936 года Булгаков у себя дома объяснял кому-то из гостей (являвшемуся, как выясняется сегодня из сохранившихся и датированных доносов, секретным сотрудником органов): «Я сейчас чиновник, которому дали ежемесячное жалованье, пока еще не гонят с места (Большой театр), и надо этим довольствоваться. Пишу либретто для двух опер 〈…〉 Если опера выйдет хорошая – ее запретят негласно, если выйдет плохая – ее запретят открыто. Мне все говорят о моих ошибках, и никто не говорит о главной из них: еще с 1929–30 года мне надо было бросить писать вообще. Я похож на человека, который лезет по намыленному столбу только для того, чтобы его стаскивали за штаны вниз для потехи почтеннейшей публики»[255].
Через несколько дней после опубликования в газетах 14 ноября 1936 года постановления Комитета по делам искусств о снятии со сцены Камерного театра комической оперы А. П. Бородина с текстом Д. Бедного «Богатыри» за «глумление над крещением Руси» (!) в дневнике Е. С. появилась запись: «В прессе – скандал с Таировым и „Богатырями“. Я счастлива, что получил возмездие эта гнусная гадина Литовский. Он написал подхалимскую статью, восхваляющую спектакль» (18 ноября 1936 года)[256].
С этой резкой записи об одном из самых неутомимых преследователей Булгакова возникает в дневнике Е. С. тема возмездия.
Это понятие отражало в какой-то степени тот ракурс, в котором рассматривал и сам Булгаков нараставшие день ото дня и месяц за месяцем события – в политическом, а также в литературном и театральном мире: публичные политические обвинения недавних ортодоксов и аресты, приобретавшие постепенно характер массовых.
В записи Е. С. от 4 апреля 1937 года об отрешении от должности Г. Ягоды и предании его следствию за преступления уголовного характера: «Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей». Несмотря на постоянную мысль о нежеланном читателе дневника, в записях такого рода, несомненно, присутствует вполне искреннее чувство; на имя Ягоды безуспешно писал Булгаков во второй половине 1920-х годах заявления в ГПУ, требуя возвращения своих дневников.
7 апреля Булгаков был приглашен в ЦК ВКП(б) к А. И. Ангарову; обсуждая либретто «Минина и Пожарского», партийный деятель спрашивал его: «Почему вы не любите русский народ?»[257] Фиксируя далее рассказ Булгакова об этой встрече, Е. С. записывала:
«Самого главного не было сказано (разговор прервался из-за следующих посетителей) – что Мише нужно сказать, и вероятно, придется писать в ЦК или что-то предпринимать.
Но Миша смотрит на свое положение безнадежно.
Его задавили, его хотят заставить писать так, как он не будет писать»[258].
Вечером 17 апреля 1937 года был арестован Б. С. Штейгер. Секретное сообщение об этом из американского посольства в Москве госсекретарю США говорит о бароне как одном «из главных связующих звеньев между членами дипломатического корпуса и Кремлем», а также о том, что «исчезновение г-на Штейгера, к сожалению, означает для посольства потерю одного из самых важных советских агентов»[259].
20 апреля Е. С. заносит в дневник неожиданное для них известие об аресте директора Большого театра (места службы Булгакова). 21 апреля фиксирует – с удовлетворением – слухи «о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладное. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла Немезида и («и» вставлено позднее. – М. Ч.) для Киршона?»[260]. Много лет спустя Е. С. повторяла (в наших беседах), воспроизводя, несомненно, лейтмотивы тогдашних разговоров с Булгаковым: «Все эти люди – они