Том 6. Проза 1916-1919, пьесы, статьи - Леонид Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мне так страшно, что вы уехали. Теперь я жалею, что не сказала вам раньше про мою любовь. Вы думаете, я очень вам боялась сказать? Правда, немного и боялась, но еще больше мне хотелось смотреть, как вы улыбаетесь, и я все думала, что успею. Ведь вы и не знали, что я все это время была счастлива безумно, и к концу нашего вечера умолкала, и вовсе не от печали и недоумения, а от того, что во мне разыгрывалась постепенно совсем необыкновенная музыка. Я тогда спала с открытыми глазами и вовсе не слышала, что вы говорили о ваших будущих картинах, простите меня, а только видела вас и слушала эту мою музыку. Нет, какой вы ужасно недогадливый.
Мне очень страшно, милый, мне очень страшно. Куда вы могли уехать? Я сейчас опять перечитала ваше письмо, и это ужасно, что вы пишите о вашей усталости, о вашем отчаянии. Слава богу, что вы живы… ведь вы живы, голубчик мой? Где же вы? Я пошлю это письмо «до востребования» и еще напишу десять таких же и разошлю их в разные стороны, пусть бегут по всем дорогам, догоняют вас, стерегут и поджидают. Может быть, пройдет в чужой земле ваша усталость и вдруг вам захочется потребовать какого-нибудь письма, на всякий случай, зайти на почту — и вдруг мое!
Я не хочу, чтобы слишком поздно, и я каждый день буду посылать в разные города по письму… ведь достаточно одного, чтобы вы вернулись, не правда ли, милый? Вы вернетесь? Вспомните, какая я, и вернитесь скорее, скорее. Мне страшно одной и без вас, вы напугали меня. Я верю, что мое письмо вовремя настигнет вас, но вдруг почему-то окажется поздно…. это может оказаться, я не знаю? Почему может оказаться так? Или я могу умереть прежде, чем вы прочтете и приедете? Или что? Что еще бывает? Что может быть?
Я не могу писать от страшных мыслей. Вдруг с вами что-нибудь случится или уже случилось… ведь я ничего не знаю, где вы, кто возле вас, как вы едете. Море, оно такое страшное. Земля тоже страшная, и поезда ходят так быстро. Один, без меня. А вдруг, когда вы получите письмо и захотите вернуться и уже будете ехать, произойдет крушение… Нет, это невыносимо думать, я не хочу!
Возвращайтесь немедленно. Пришлите телеграмму, как только получите, я буду ждать. Или я сама поеду тогда к вам, это будет спокойнее, я измучаюсь, милый, пожалейте меня! Я не плачу на письмо, но мне так больно и страшно, что вы не можете не пожалеть меня. Я не хочу, чтобы слишком поздно. Возвращайтесь немедленно, телеграфируйте, спешите, спешите!
Я жду.
Ваша М.
1916 г.
Жертва
IМать и дочь — двое, и в нужде. Такими они остались после «с душевным прискорбием» Якова Сергеевича Воробьева, полковника в отставке и под судом.
Умер полковник внезапно, от порока сердца, а под судом состоял за растраченные полковые суммы, растратил же для радостей семьи: жену баловал и дочь содержал в институте, и тоже баловал. Был он красивый старик, высокий ростом, бледный, сдержанный и крайне благородный, и женщину ставил так высоко, что всякий труд почитал для нее за оскорбление; и, не смущаясь ядовитыми шепотами знакомых, сам вдвоем с денщиком вел свое хозяйство, сам под большие праздники ходил в Андреевский рынок и сам вел списки грязного и чистого белья. Единственный труд, который он позволял жене, — это собственноручно мыть его собственный большой чайный стакан; но, принимая этот стакан, уже налитый крепким чаем, он всякий раз испытывал большое, даже до боли, острое чувство благодарности. Все же остальное делали по дому горничная, портниха, кухарка и экономка; к последней оба они с денщиком относились с недоверием и держали ее единственно для виду. А кроме того, театры и концерты в первых рядах, конфеты и фрукты зимой, гости и ужины на пятнадцать персон с вином — так и не заметил он, как совершил растрату и наделал неоплатных векселей.
Год пребывания в отставке и под судом был для него временем холодного и безграничного ужаса: крайне благородный, он не допускал и мысли, чтобы жена, Елена Дмитриевна, хоть в чем-нибудь испытала лишение; вперед же, где открывалась бездна, он не решался и заглядывать. Хотя дочь Таисию пришлось взять из института, но в остальном обиход не изменился и роскоши как будто даже прибавилось: нужно чуду приписать, откуда в эту пору доставал полковник деньги. И все так же перемывала большой стакан своими немолодыми, но нежными ручками Елена Дмитриевна, и все так же спокойно почивала ночи рядом с мужем, даже не подозревая, что ни одной ночи за это время полковник не спал. Но он дышал тихо, не ворочался, чтобы не обеспокоить, и это в совершенстве походило на крепкий сон. И когда полковник одиноко, избегая шуму и беспокойства, умирал в своем кабинетике, на турецком диване, под стеной, увешанной длинными чубуками, — она кушала грушу дюшес, даже не подозревая, что превращается в вдову.
Несчастья для женщин начались сразу и уже длились без конца. Полковник умер, и его закопали, имущество, ковры и серебро продали кредиторы, а частью разворовала прислуга, и осталась Елена Дмитриевна вдвоем с дочерью на крохотном пенсионе, который ей кто-то выхлопотал во внимание к благородству полковника. Груши дюшес исчезли так бесследно, как будто только во сне виделись они, и наступила томительная, позорная, бесконечная бедность — почти нищета. Не всякий день обедали Елена Дмитриевна и дочь Таисия, бывшая институтка, некрасивая девушка с плоской грудью, напудренным носиком и неизбывною наивностью во взорах. Плакали, молились и ничего не понимали, но все ждали откуда-то конфет. Если душа полковника не умерла вместе с телом, а взирала на них с высоты, то страданиям ее не могло быть краю и предела.
Исключительных положений не терпит, однако, жизнь, и двух женщин она привлекла к некоему правилу: кто-то добрый и влиятельный устроил Таисию на службу, впряг ее в работу, и она заработала, и началось терпимое и обычное: вдовая мать-старуха и дочь на службе, существование бедственное, но возможное. Так прошло десять лет со смерти полковника. И вначале Таисия плакала день и ночь, так как ничего не умела делать, и ее без стеснения ругали дурой и гоняли со службы; потом приспособилась, крепко уселась в конторе одного большого торгового дома и успокоилась; и несколько лет единственным настоящим ее мучением была краснота носа, ничем не устранимая, противная, заметная даже под пудрой. У всех девушек в конторе, и магазине, и на улице носы были белые и краснели только от холода или от сырости, а у Таисии у одной, может быть, на десять тысяч, нос все время и без причины краснел. Почему?
Потом стала у нее болеть грудь, вся костяная доска, и начались невралгии. Потом она почувствовала себя усталой, так устала, что хотелось умереть. Потом усталость прошла, и началась почти одновременно страстная любовь к Михаилу Михайловичу Веревкину — и такая же страстная ненависть к матери Елене Дмитриевне, бесполезной старухе. Это было страшно и грешно: ненавидеть мать, задыхаться в ее присутствии от ярости, молить Бога о ее смерти, мечтать о том, как она подкрадется сзади и начнет бить ее обоими кулаками — по ее голове, по толстой спине, по бездеятельным пухлым рукам, которые она поднимет для защиты. Но Таисия была хорошо воспитана и молчала, только худела от ненависти; но однажды вечером вернулась она после работы слишком усталая, и не захотелось быть воспитанной, а мать сидела на своем обычном месте перед круглым столом, раскладывала свой бесконечный пасьянс и безмятежно улыбалась. И Таисия, не здороваясь и не целуя протянутой пухлой руки, сорвала цветную скатерть вместе с картами на пол и отчетливо прошипела:
— Хоть бы ты умерла! Я тебя ненавижу, ты дармоедка, ты бесполезная старуха, злая, вредная, дрянь! Без тебя на мои сорок пять рублей я жила бы хорошо, я была бы невестой для всякого молодого человека, а с тобой я пропадаю. Ты пола подмести не умеешь, ты скатерти постлать не умеешь, только стаканы моешь. Из-за тебя я кухарку держу, и чтоб ты сдохла, дрянь!
После этого с ней начались корчи и молчаливая истерика — за тонкой перегородкой жили внимательные соседи — и стакан с водой она яростно выплеснула на мать. Та не посмела переодеться и так до конца вечера просидела мокрая и в молчании, потому что молчала Таисия. «Какое красивое имя: Таисия!» — думала девушка, уже успокоившись, но глаз нарочно не открывала, чтобы побольше помучить мать. Намучивши, сколько следует, встала, молча и не глядя, как бы не видя мокрой и онемевшей матери, она напилась чаю и громко стучала ложечкой; потом приготовила постель, помолилась, улеглась и только тогда коротко приказала:
— Ложись, что же ты? Мне завтра рано вставать.
Елена Дмитриевна поперхнулась и сказала:
— Но полковник, твой покойный папа…
— Если ты, — перебила ее Таисия и встала на колени на своей постели, худая, несчастная, красноносая, — если ты мне хоть раз скажешь про покойного папу, то — смотри! То смотри!