Воробьиная река - Татьяна Замировская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Миша, – тихо сказал я. – Миша, брат. А оно само не пройдет как-нибудь?
– Я не брат, я сестра, – сказал Миша. – Поэтому не пройдет.
Миша решил уйти из дома, в конце концов, и я ему в этом помог – я не мог не помочь родной сестре. Я украл у тети Гули немного денег (у мамы деньги я красть не мог, а тетя Гуля мне чужой человек, к тому же она Мишина мама, и если что, мне бы от нее не влетело совершенно – потому что я брал у нее деньги для родной дочери, это святое!), продал каким-то дуракам во дворе свой велосипед (все равно я вырос, понимал я, потом мне уже новый велосипед понадобится, или сразу машина, взрослые люди ездят на машине, а не перепрыгивают с велосипеда на велосипед), помог Мише собрать рюкзак, который я для него купил на велосипедные деньги, отдал ему свой шарф и шапку – тетя Гуля приехала к нам летом, поэтому зимние вещи оставила на той, старой квартире, которая делится, а ведь Мише наверняка придется померзнуть зимой, понимал я, да и вообще, быстро ли он найдет жилье? Может быть, и нет.
Я провел Мишу на вокзал, и помог ему купить билет, и пообещал забыть, куда этот билет, чтобы не выдать, если что. Миша посмотрел на меня очень внимательно и сказал: ты не понял, ты должен всерьез пообещать забыть, чтобы всерьез забыть. Я прислонился к стене вокзала, зажал уши кулаками и начал кричать: «забываю, забываю, забываю, забываю!» – и, кажется, действительно начал всерьез забывать. Вокруг собрались люди, мне стало дико неудобно, потому что я даже не заметил, как они все здесь собрались – когда только они успели? Что ты здесь делаешь? – спрашивали люди. Я не отвечал: я забыл. Ко мне подошел Миша, сказал: «Он со мной», вывел меня на улицу и начал бить по щекам.
– Ты кто? – спросил я.
– Я твоя сестра, – ответил Миша. – И я только что опоздала на поезд.
Тогда мы решили, что Миша никуда не поедет, а просто будет жить где-нибудь в другом месте – раз с отъездом возникают такие серьезные проблемы. Мы сдали билет, накупили на вырученные деньги какой-то вокзальной разноцветной еды, немного погуляли в привокзальном парке, потом Мишу стало тошнить всей этой едой, я испугался и убежал.
Дома я сказал, что у меня был очень тяжелый день и что я лягу спать прямо сейчас, потому что мне дурно.
– Хорошо, тогда собаку пусть выгуляет Миша, – сказала тетя Гуля, – В конце концов, это и ее собака тоже. А то делает вид, что вообще тут ни при чем, живет на всем готовеньком.
Но Миша не выгуляла собаку, потому что Миши не было дома. Хищника и Чужого отпускать с собакой боялись, какие-то они были неадекватные (это замечал не только я). Поэтому с собакой пошла тетя Гуля – укутала шею маминым шарфом, потому что это был первый шарф, который она нашарила на верхней полке абсолютно ватной, отяжелевшей рукой. Она ушла и не вернулась, и наступила ночь, и папа вернулся с работы, и страшно на нас кричал: что вы им сказали? Что вы им сделали? Почему они ушли? Где моя собака, где моя собака?
Хищник и Чужой валялись на кровати, Чужой жевал Хищника, Хищник грыз Чужого, все в точности, как в кино. Без матери они становились ну совершенно неуправляемыми – посмотреть на них, совершенно непонятно, кто из них поэт, кто из них художник, кто из них разучил недавно новое слово «Ламинат», никто из них ничего, просто какой-то клубок челюстей, дурная наследственность.
– Дурная наследственность! – сказала мама. И добавила, что не будет с ними возиться, чуть что. Придется повозиться, понял я.
Папа устроил просто нечеловеческий скандал.
Что ты им сказала? Что они живут за наш счет? Хотя она отдает половину зарплаты – на еду, на хлеб, на электричество, честно все отдает.
Что ты сказала им? Одинокая женщина, с ребенком, с девочкой этой несчастной, с собакой этой старой – куда они пойдут, к кому? У них тут никого нет! Куда они могли пойти? Что ты сказала? Что я им никто? Как я им никто? Она моя дочь, как я им никто?
Папа первый раз в жизни сказал, что Миша – его дочь, до этого он вообще этого как-то не осознавал. Маме от этого стало очень плохо, хотя она всегда, конечно, знала, что Миша – его дочь.
– А почему ты тогда раньше не ходил, не навещал ее, эту самую дочь? Вообще жил, будто бы ее нет – она с тобой фактически только этим летом познакомилась, – начала тараторить мама. В самом деле, ну вот почему ты не ходил с ней на выходных в зоопарк, в кино, не участвовал в воспитании, дочь же!
У нее был как бы отец, – сказал папа. – Я не хотел разрушать семью. Я и так им все разрушил. Я очень виноват перед ними – ушел.
Зачем папа ушел, я не совсем понимал – мне нравились и тетя Гуля, и Миша, в частности потому, что Миша был очень похож на тетю Гулю, хотя он совершенно был на нее не похож, он, скорей, на меня был похож, но я мальчик, а Миша – девочка. Хотя кто он теперь – уже и непонятно, с таким-то диагнозом, видимо, переходящее что-то, какая-то промежуточность, душная жуть. Я вспомнил, как убегал из вечереющего парка, оставив там бешено тошнящего (так, это правильное слово – тошнящего? Надо спросить у Чужого, он ведь разбирается в словах, несмотря на аутизм) Мишу, и мне стало неудобно и стыдно. Вначале Мишу бросил папа, потом Мишу бросил я – действительно, я ужасно похож на своего отца. Во всяком случае, хорошо, что я это осознал достаточно рано.
Поэтому ты теперь заглаживаешь эту вину, и мы всю жизнь будем растить этих двоих детей, и они никогда не вырастут, – сказала мама. Тут уж даже я почувствовал, как у меня из спины растет какое-то дерево – это был ужас, и я в этот ужас стремительно превращался.
Где моя собака? – спросил папа. Глаза его сверкали. Вложить бы в эти глаза нож – и он бы всех ими перерезал и развесил на березе.
Это не твоя собака, сказала мама, это ее собака.
Тут в дверь позвонили: это была тетя Гуля, она вернулась вместе с Лиличкой и Мишей. Они стояли в дверях мокрые, политые дождем, от Миши пахло блевотиной и отчаянием, у нее в руках был выпотрошенный, грязный, измочаленный рюкзак, который я для нее купил.
– Я почувствовала, что с дочкой что-то не так, поэтому пошла ее искать, – объяснила тетя Гуля. – Материнское сердце. Почувствовала: непорядок, какая-то дрянь, какая-то чушь, срочно надо спасти, найти, предотвратить. И я предотвратила. Даже не буду говорить, что.
– Мишель, – объявил папа. – Я не хотел это тебе говорить. Но теперь скажу. Я – твой биологический отец. И я очень за тебя волновался.
Все жутко напряглись, потому что все были уверены, что папа знает, что Миша все знает. Оказывается, папа почему-то был уверен, что Миша считал этого белозубого Арама своим настоящим отцом и что от Миши скрывали правду, и теперь наступил этот момент, когда можно сказать эту правду.
Миша с тетей Гулей обнялись и начали плакать – видимо, они по дороге наконец-то поняли, как дороги, как близки друг другу, мама и дочка, такие похожие, такие разные; к тому же они по дороге наверх решили не вызывать лифт, потому что в лифте было нассано, а Мишу все время тошнило, пошли пешком и встретили цыганку с пятого этажа, и она им что-то такое нагадала, мол, девочки вы мои девочки, давайте я вам правду скажу, милые мои, хорошие, судьбинушка у вас горькая, птички мои крошечные, оленяточки маленькие потерявшиеся, никуда вы друг от друга не убежите, а ведь пытались убежать, уехать, куда? Куда вам уезжать? И причитала, и шептала, всматриваясь в грязные ладони, и Лиличка отважилась даже и облаяла ее, так ей странно было слышать этот свистящий шепот, лишенный даже намека на жизнь, на запах, на живое человеческое тело, полное ароматов, контуров и очертаний.
И так они стояли, обнявшись, в коридоре, и ревели в десять ручьев. Я захотел убежать в ванную (я знал, что мы с Мишей там уже не встретимся – черт его знает, отчего), но мне стало невыносимо стыдно и мои ноги приросли к полу – теперь я дерево, я не буду больше ходить, и поделом.
Отец совершенно растерялся. Он всегда теряется, если при нем кто-то плачет, особенно если это не мама (когда мама плачет, отец всегда думает, что это она не плачет, а что-нибудь другое делает – например, чихает, или хохочет, или отчитывает его за нарочно криво повязанный галстук, или взбивает варенье в утреннюю пену, или поет что-то фальшивое).
Мишель вдруг затихла, отстранилась от тети Гули и пошла к отцу – медленными, тяжелыми шагами, как зомби. Повисла на нем и продолжила рыдать. Она точно беременная, понял я, дело плохо, все беременные женщины ведут себя с отцом именно так.
Тогда мама тоже заплакала – потому что у нее на отца вообще никаких шансов не осталось; она догадалась, что он скоро станет дедушкой, у него появятся внуки, а у нее что? А она никем не станет. У нее никто не появится.
Тогда я обнял маму и тоже заплакал, потому что уже просто неудобно было как-то так стоять и смотреть на этот грустный звериный цирк, думая о том, какого хрена я вообще продавал велосипед, я еще дитя, моя взрослость оказалась целиком выдуманной, мог целое лето кататься, еще ведь практически начало августа только, а сентябрь – тоже лето, и октябрь иногда лето. Вообще, вся эта ситуация с коридорными слезами наверняка могла привести к окончательному пониманию и примирению. Я надеялся, что все теперь так и будет: во всяком случае, настала какая-то кромешная ясность. Даже беременность Миши больше не была тайной – мама застенчиво прикоснулась к ее распухшим ногам, обвившим отцовские брюки, и сказала: «Мальчик. Внук у тебя будет» – отец, казалось, это услышал, понял и осознал.