Плексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта озорная мысль пришла нам после очередного визита Осецки, который в последнее время стал у нас частым гостем. Так звали архитектора, проживавшего по соседству; познакомились мы с ним однажды вечером в баре за несколько минут до закрытия. В первые дни он производил впечатление вполне здравомыслящего человека, охотно делясь с нами рассказами о большом конструкторском бюро, в котором работал. Любитель музыки, Осецки обзавелся шикарным граммофоном и по ночам, нализавшись вдупель, врубал его на полную мощь – пока разбуженные соседи не начинали барабанить ему в дверь.
Собственно, в этом еще не было ничего необычного. Время от времени мы появлялись у него в доме, где, кстати, никогда не переводилось спиртное, и вместе с ним слушали его треклятые пластинки. Мало-помалу, однако, в его речах стали появляться странные нотки. Лейтмотивом настойчивых жалоб Осецки было полнейшее неприятие им собственного шефа. Или, точней сказать, подозрения, которые он питал в отношении своего шефа.
Поначалу, правда, Осецки скрытничал, мялся, не решаясь выложить всю правду о своих служебных невзгодах. Но, увидев, что его россказни не вызывают у нас очевидных сомнений или явного неодобрения, с обезоруживающей легкостью отвел душу.
Похоже, шеф решил во что бы то ни стало от него отделаться. Но поскольку у него не было на Осецки никакого компромата, не знал, как это обставить.
– Вот, значит, почему он каждый вечер напускает в ящик твоего письменного стола блох? – подвел итог О’Мара, делая мне знак своей лошадиной ухмылкой.
– Я не утверждаю, что это он. Просто я каждое утро их там нахожу. – И с этими словами наш знакомый начинает скрести себя во всех местах.
– Ну, понятно, не своими руками, – вступаю в игру я. – Отдаст приказ уборщице, и дело с концом.
– Я и уборщицу не могу винить. Вообще не выдвигаю обвинений – по крайней мере, публичных. Просто я считаю: это запрещенный прием. Будь он нормальным мужиком, так прямо выдал бы мне выходное пособие и сказал: видеть тебя не хочу.
– Слушай, а почему бы тебе не отплатить ему той же монетой? – Лицо О’Мары приняло зловещее выражение.
– То есть как?
– Ну… напустить блох в ящик его письменного стола?
– У меня и без того хватает неприятностей, – простонал несчастный Осецки.
– Но ведь работу ты все равно потеряешь.
– Ну, это еще вопрос. У меня хороший адвокат, и он готов меня защищать.
– А ты уверен, что тебе все это не привиделось? – спросил я с самым невинным видом.
– Привиделось? Да только гляньте на эти стаканы под ножками стульев. Он и сюда ухитрился их напустить.
Я бегло огляделся. Действительно, даже ножки столика под граммофоном были погружены в стеклянные стаканы, доверху полные керосином.
– Господи Исусе, – заволновался О’Мара, – у меня тоже все начинает чесаться. Слушай, ты совсем свихнешься, если немедленно не бросишь это место.
– Что ж, – ровным, невозмутимым тоном отозвался Осецки, – свихнусь так свихнусь. Но не подам заявления об уходе. Такого удовольствия ни в жизнь ему не доставлю.
– Знаешь, – сказал я, – ты уже малость не в себе, раз так рассуждаешь.
– Верно, – признал Осецки. – И ты был бы не в себе. Вы что, думаете, это нормально – чесаться ночь напролет, а наутро вести себя как ни в чем не бывало?
Крыть было нечем. По пути домой мы с О’Марой начали раздумывать, как помочь бедолаге.
– С его девчонкой надо потолковать, – заметил О’Мара. – Может, она пособит.
Впрочем, для этого требовалось, чтобы Осецки представил нас своей благоверной. Придется, видно, как-нибудь пригласить их к обеду.
«А вдруг она тоже не в себе?» – подумалось мне.
Вскоре после этого случай свел нас с двумя ближайшими друзьями Осецки – Эндрюсом и О’Шонесси, тоже проектировщиками. Канадец Эндрюс был невысоким коренастым пареньком с хорошими манерами и очень неглупым. Он знал Осецки с детства и, как нам предстояло убедиться, был ему безраздельно предан. Полной противоположностью ему был О’Шонесси: крупный, шумный, пышущий здоровьем, жизнелюбивый и бесшабашный. Всегда готовый удариться в загул. Никогда не отказывающийся от хорошей выпивки. О’Шонесси был не глупее своего собрата, но ум свой предпочитал не выпячивать. Любил поговорить о жратве, о женщинах, о лошадях, о висячих мостах. В баре вся троица являла собой прелюбопытное зрелище – ни дать ни взять сценка из романов Джорджа Дюморье или Александра Дюма. Братство неразлучных мушкетеров, неизменно готовых подставить друг другу плечо. А не познакомились раньше мы потому, что до недавнего времени и Эндрюс, и О’Шонесси были где-то в командировке.
Тот факт, что Осецки подружился с нами, приятно удивил обоих. Они тоже в последние недели стали замечать в его поведении некоторые странности, но не знали, что и думать. Ведь общий их шеф – на этот счет Эндрюс и О’Шонесси были единодушны – мужик что надо. И просто непостижимо, с чего Осецки вздумывалось усматривать в нем источник всех своих несчастий. Если только… видите ли, у Осецки есть девушка и она…
– А с ней-то, с ней-то что такое? – хором перебили мы.
И тут красноречие Эндрюса внезапно иссякло.
– Я ведь недавно ее знаю, – только и заметил он. – Одним словом, странная она какая-то. У меня от нее мурашки бегут по коже. – И замолчал.
А его друг – тот и подавно склонен был отнестись ко всему происходящему без особого драматизма.
– Да ладно, нечего из мухи слона делать, – сказал О’Шонесси, рассмеявшись. – Слишком закладывает за галстук, чего уж тут мудрить. Что там чесотка и зуд, когда к тебе что ни ночь кобры да удавы в кровать заползают. А вообще-то, будь я на его месте, я б уж скорее с коброй постель делил, нежели с этой кралей. Есть в ней что-то такое… нездешнее. От вампира. – И опять разразился хохотом. – Словом, говоря без обиняков, пиявка она. Знаете таких?
Все было прекрасно, пока не кончилось: наши прогулки, наши споры, наши поиски и вылазки в город, люди, с которыми мы сталкивались, книги, которые мы читали, пища, которую поглощали, планы, которые строили. Жизнь шипела и пенилась, как шампанское в горлышке едва открытой бутылки, или, напротив, текла вперед с негромким урчанием, напоминая работу хорошо отлаженного двигателя. Вечерами, если на голову нам никто не сваливался, за окном подмораживало, а мы бывали на мели, у нас с О’Марой заводился один из тех разговоров, что частенько затягивались до утра. Подчас поводом становилась только что прочитанная книга – вроде «Вечного мужа» или «Императорского пурпура»[49]. Или «Радужной шейки», этой замечательной повести о почтовом голубе[50].
С приближением полуночи О’Мара начинал нервничать и волноваться. Его тревожила Мона: что она, где она, не грозит ли ей опасность.
– Да ты не волнуйся, – отзывался я, – она знает, как за себя постоять. Что-что, а опыта у нее хватает.
– Ясное дело, – отвечал он, – но черт возьми…
– Знаешь, Тед, стоит один раз дать этим мыслям вывести себя из равновесия, и уж точно сойдешь с катушек.
– Похоже, ты ей доверяешь на все сто.
– А с какой стати мне ей не доверять?
И тут О’Мара начинал хмыкать и мекать:
– Ну, будь она моей женой…
– Ты же никогда не женишься, так какой смысл во всем этом трепе? Помяни мое слово: появится ровно в десять минут второго. Сам увидишь. Не заводись.
Иногда я не мог не улыбнуться про себя. В самом деле, глядя, как близко принимает он к сердцу ее отлучки, впору было подумать, что Мона – его жена, а не моя. И что удивительно: аналогичным образом вели себя чуть ли не все мои друзья. Страдательной стороной был я, а тревоги выпадали на их долю.
Был только один способ заставить его слезть с конька – инициировать очередной экскурс в прошлое. О’Мара был лучшим из всех «мемуаристов», каких мне доводилось когда-либо знать. Вспоминать и рассказывать ему было то же, что корове – теленка облизывать. Питательной почвой для него становилось решительно все, что имело отношение к прошлому.
Но больше всего он любил рассказывать об Алеке Уокере – человеке, который подобрал его во время карнавала у Медисон-сквер-гарден и пристроил у себя в конторе. Алек Уокер был и остался для моего друга загадкой. О’Мара неизменно говорил о нем с теплотой, восхищением и признательностью, однако что-то в натуре Алека Уокера всегда его озадачивало. Однажды мне пришло в голову доискаться, что именно. Казалось, наибольшее недоумение О’Мары вызывало то, что Алек Уокер не проявлял видимого интереса к женщинам. А ведь красавец был хоть куда! Заполучить в постель любую, на кого он положил бы глаз, ему было раз плюнуть.
– Итак, по-твоему, он не педик. Ну, не педик, так девственник, и вопрос исчерпан. А меня спросишь, так я скажу, что он – святой, которого случайно не причислили к лику.
Но это сухое прозаическое объяснение О’Мару никак не удовлетворяло.
– Единственное, что мне непонятно, – добавил я, – это как он позволил Вудраффу вить из себя веревки. Если хочешь знать, тут что-то нечисто.