Алая буква - Натаниель Готорн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— думала иногда Гестер. Она нерешительно поднимала глаза, но кругом не было ни единой живой души, кроме упомянутого ангела во плоти. Встречая ханжески-презрительный взгляд какой-нибудь матроны, про которую говорили, что она весь свой век прожила с куском льда в груди Гестер снова испытывала упрямое и таинственное чувство сродства. Но что общего было между нерастопленным снегом в груди матроны и жгучим стыдом на груди Гестер? Или же, случалось, внезапная дрожь предупреждала ее: «Смотри, Гестер, вон идет такая же грешница, как ты!» Оглянувшись, она перехватывала взгляд молодой девушки, робко из-под ресниц направленный на алую букву, а затем сразу же отведенный в сторону, и видела, что легкий зябкий румянец окрашивал щеки девушки, словно этот мгновенный взгляд уже запятнал ее невинность. О злобный дух, чьим талисманом был этот роковой символ, неужели ты осквернишь в глазах бедной грешницы весь человеческий род, не пощадив ни юности, ни старости? Одно из тягчайших следствий греха — утрата веры. Но так как Гестер Прин все еще мучительно старалась считать себя порочнее всех на свете, пусть это послужит доказательством того, что бедная жертва собственной слабости и безжалостного людского закона была не окончательно развращена.
Простые люди, относившиеся в те давние и мрачные времена с преувеличенным ужасом ко всему, что занимало их воображение, рассказывали об алой букве небылицы, которые мы вполне могли бы изложить в виде устрашающей легенды. Они утверждали, что алый знак не выкрашен в обыкновенном чане, а докрасна раскален в адском горниле и пылает на груди у Гестер, когда молодая женщина идет ночью по улицам. И мы должны прибавить, что он так глубоко прожег сердце Гестер Прин, что в этих россказнях, возможно, было больше правды, чем склонно признать наше современное неверие.
Глава VI
ПЕРЛ
До сих пор мы ничего не говорили о девочке, об этом маленьком существе, чья невинная жизнь — прелестный и бессмертный цветок — возникла по неисповедимой воле провидения из буйного порыва греховной страсти. С каким неослабным удивлением следила скорбная женщина за ростом своей дочери, за красотой, которая с каждым днем становилась все ярче, за разумом, озарявшим, словно трепетный солнечный луч, тонкое детское личико! Ее Перл! Гестер дала такое имя девочке не потому, что оно подходило к внешнему облику малютки, в котором не было ничего от спокойного, бледного, бесстрастного блеска, могущего оправдать сравнение с жемчужиной, а потому, что «Перл» означало нечто бесконечно дорогое, купленное ценой всего достояния Гестер, ее единственное сокровище! Поистине, как удивительно! Люди отметили прегрешение этой женщины алой буквой, оказывавшей такое могучее и пагубное воздействие, что человеческую симпатию Гестер вызывала только у таких же грешных душ, как она сама. Бог дал ей прелестного ребенка — прямое следствие вины, заклейменной людьми, — чье место было на той же опозоренной груди, ребенка, который должен был навеки соединить мать со всеми живыми людьми и их потомками, а потом занять место среди праведных на небесах! Однако эти мысли внушали Гестер Прин скорее страх, чем надежду. Она знала, что совершила нечто дурное, и с трудом верила, что плод этого дурного будет хорош. День за днем она боязливо всматривалась в подраставшую дочь, вечно боясь обнаружить какую-нибудь страшную, чудовищную особенность, порожденную грехом, которому Перл была обязана жизнью.
Никаких физических изъянов Гестер в ней не находила. Девочка была так хорошо сложена, так здорова, с такой естественной ловкостью владела своими еще не развитыми членами, что была вполне достойна Эдема, достойна того, чтобы остаться там после изгнания наших прародителей и служить игрушкой ангелам. В ней таилось прирожденное изящество, не всегда сопровождающее безупречную красоту, и как бы просто она ни была одета, зрителю всегда казалось, что именно это платье ей особенно к лицу. К тому же одета она была отнюдь не как замарашка. Ее мать, преследуя какую-то сумрачную цель, которая в дальнейшем станет понятнее, покупала самые дорогие ткани и давала полную волю фантазии, обдумывая и украшая наряды Перл, предназначенные для выходов в город. Так ослепительна была красота девочки, так прекрасна ее фигурка в пышных платьях, от которых померкла бы менее яркая внешность, что, казалось, вокруг нее на темном полу домика ложится сверкающий круг. Но и в коричневом платьице, испачканном и разорванном в пылу необузданных игр. Перл была не менее хороша собой. Ее очарование было бесконечно разнообразно: один ребенок воплощал в себе множество детей, начиная от прелестной, похожей на полевой цветок крестьяночки, и кончая уменьшенным подобием великолепной принцессы крови. Но во всех обличьях она сохраняла присущие ей пылкость и богатство красок. Если бы хоть раз девочка предстала хрупкой или бледной, она больше не была бы собой, не была бы Перл!
Эта внешняя изменчивость была лишь свидетельством и довольно точным выражением разносторонности ее натуры. В характере Перл она сочеталась с глубиной, но если только страхи Гестер не были напрасны, ее дочь не умела приспособляться, приноравливаться к миру, в котором жила. Девочка не подчинялась никаким правилам. Ее рождение нарушило великий закон, и вот на свет появилось создание, наделенное качествами, быть может выдающимися и прекрасными, но находившимися в полном беспорядке или же в совершенно особом порядке, в котором трудно, почти невозможно было отличить многообразие от хаоса. Для того чтобы хоть как-то, хоть поверхностно понять своего ребенка, Гестер приходилось вспоминать, какова была она сама в тот знаменательный период, когда душа Перл складывалась из нематериальных элементов, а тело — из праха земного. Прежде чем проникнуть в душу еще не родившегося младенца, лучи духовной жизни должны были пройти сквозь грозовую мглу страстного увлечения матери, и как бы ни были они вначале белы и ясны, эта промежуточная среда окрасила их в золотисто-алые тона, придала им жгучий блеск, черные тени и нестерпимую яркость. Более же всего отразилась на Перл буря, сотрясавшая тогда душу Гестер. Мать различала в дочери свои необузданные, безумные чувства, бросавшие вызов всему миру, неустойчивость нрава, и даже слезы отчаянья, омрачавшего, подобно туче, ее сердце. Теперь все это было озарено утренним сиянием детской жизнерадостности, но позднее, к полудню земного существования, сулило вихри и грозы.
Семейная дисциплина в те временна была куда строже нашей. Хмурый взгляд, сердитый окрик, частенько розга, подкрепленная авторитетом священного писания, применялись не только в виде наказания за совершенные проступки, но и в качестве средства, полезного для развития и совершенствования всех ребячьих добродетелей. Но Гестер Прин, нежной матери единственного ребенка, не грозила опасность оказаться излишне суровой. Памятуя о своих заблуждениях и несчастьях, она рано начала думать о необходимости мягкого, но неукоснительного надзора за бессмертной душой девочки, вверенной ее попечению. Эта задача оказалась ей не по плечу. Испробовав улыбки и суровые взгляды, убедившись, что ни то, ни другое не производит впечатления, Гестер принуждена была отойти в сторону, предоставив Перл ее собственным порывам. Конечно, физическое принуждение обуздывало девочку, но только на то время, пока оно длилось. Что же касается увещаний и других воспитательных мер, обращенных к уму или сердцу девочки, то маленькая Перл поддавалась или не поддавалась им в зависимости от владевшего ею в этот миг каприза. Гестер научилась распознавать в глазах Перл, когда та была совсем еще малюткой, особенное выражение, которое предупреждало ее, что просить, убеждать или настаивать теперь бесполезно. Встречая этот взгляд, умный и в то же время непонятный, своенравный, а порою и злой, сопровождавшийся обычно буйными выходками, Гестер спрашивала себя, вправду ли Перл человеческое дитя. Она скорее была похожа на воздушного эльфа,[53] который поиграет в неведомые игры на полу комнаты, а потом лукаво улыбнется и улетит. Стоило такому выражению показаться в страстных, блестящих, совершенно черных глазках девочки, как вся она становилась странно отчужденной и недосягаемой, словно парила где-то в воздухе и могла исчезнуть, подобно блуждающему огоньку, который появился бог весть откуда и исчезнет бог весть куда. В эти минуты Гестер невольно бросалась к дочери, ловила на бегу старавшуюся ускользнуть шалунью и, осыпая поцелуями, крепко прижимала к груди не столько от переполнявшей ее любви, сколько из желания увериться, что Перл не плод фантазии, а ребенок из плоти и крови. Но смех пойманной девочки, веселый и гармоничный, все же звучал так странно, что сомнения матери лишь усиливались.
Порою, доведенная до отчаяния этим удивительным, непонятным наваждением, которое так часто становилось между ней и ее единственным сокровищем, купленным столь дорогой ценой и заменявшим ей весь мир, Гестер разражалась бурными слезами. В ответ иной раз — ибо точно предсказать поведение Перл было невозможно — девочка хмурила брови, сжимала кулачки, и на ее насупившемся личике появлялось суровое, неодобрительное выражение. Нередко она начинала смеяться еще громче, чем раньше, словно ей было неведомо и чуждо человеческое горе. Или — но это случалось реже — ее начинали сотрясать горькие рыдания, и она, всхлипывая, запинаясь, изливала свою любовь к матери, словно хотела доказать, что раз ее сердцу так больно, значит оно у нее существует. Но довериться этой порывистой нежности Гестер никак не могла, потому что улетучивалась она так же быстро, как появлялась. Размышляя над характером дочери, Гестер чувствовала себя подобно человеку, вызвавшему духа, но, из-за какой-то ошибки в заклинаниях, не находившему магического слова, которое должно было управлять странным и непонятным существом. Тревога покидала Гестер только когда девочка мирно спала в своей кроватке. Тогда, успокоившись за нее, мать переживала часы тихого, грустного, блаженного счастья, пока Перл снова не просыпалась, быть может все с тем же недобрым взглядом, поблескивающим из-под приоткрытых век.