Сгоравшие заживо. Хроники дальних бомбардировщиков - Иван Черных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирина поняла это по-своему.
— Ты вправе меня презирать, — сказала она дрогнувшим голосом. — Я заслужила…
— Нет, — прервал он ее. — Не надо об этом.
— Ты побледнел. Тебе плохо? — Она встала с дивана в растерянности, не зная, что делать.
— Раны шалят. Пройдет…
— Прости, я совсем позабыла. — Она метнулась в соседнюю комнату, принесла подушку. — Приляг. Давай я помогу тебе сапоги снять.
— Не надо…
— Никаких разговоров! — вдруг властно прикрикнула Ирина, и ее черные глаза загорелись строгостью, решительностью. Она нагнулась и начала снимать с него сапоги. Возражать было бесполезно, и Александр подчинился. — А теперь ложись и жди. Я пойду на кухню, приготовлю тебе лекарства…
Пока она хлопотала на кухне, боль в пояснице утихла, и он лежал, размышляя о том, почему она вышла за Гандыбина. Он хорошо помнил вылощенного, скупого на слово капитана. Гандыбин был недурен собой и умел влезать людям в душу — даже отец Александра не раскусил его поначалу, водил с ним дружбу, а Ирина… что она в то время соображала?
Когда Ирина заглянула к нему из кухни и справилась, как он себя чувствует, он спросил:
— Ты об отце моем что-нибудь слышала?
— Конкретно — ничего. Но еще в начале войны Гандыбин говорил папе о какой-то директиве, по которой ряд осужденных были освобождены. Папа просил узнать о твоем отце. Но… то события под Москвой, то всякие другие причины. Он так ничего и не узнал.
Она застелила стол белой скатертью и вышла на кухню, откуда уже доносился запах жареного.
Если Гандыбин говорил о директиве и об отце, похоже, что отца освободили. А если так, то вполне вероятно, что он уже на фронте. Как его разыскать? Самому заниматься этим делом пока нельзя. Сказать Рите? Нет, и без того у нее нервы на пределе.
Ирина вошла в комнату, внесла тарелки с колбасой, рыбой, дымящуюся яичницу. Достала из серванта пузатую бутылку с заграничной этикеткой.
— Вот, будем лечить твои раны, — сказала весело, подзадоривая его.
Он наблюдал за ней, за ловкой работой ее рук, по-хозяйски сноровисто расставлявших тарелки, раскладывавших ножи, вилки, словно она готовилась к приему важных гостей. Она очень хотела сделать ему приятное, а он даже забыл вручить ей подарок — так был ошеломлен встречей. Когда вошли в квартиру, он, раздеваясь, положил сверток на галошницу и забыл.
Он поднялся и побрел в коридор.
— Вот видишь, — усмехнулась Ирина, — один только вид моих лекарств поднял тебя.
— Прости меня, раскис, как кисейная барышня.
— Ну что ты…
Он принес сверток, развернул газету, в которой был отрез, и накинул его на плечи Ирины.
Она ахнула, удивленная и довольная, поблагодарила его поцелуем.
— Где ты достал такую прелесть? Это же мое девичье платье. Ты его помнишь?
— Я привез тебе его специально, чтобы вернуть в те годы.
— Спасибо. Я действительно чувствую себя такой счастливой и свободной, как в тот день, когда ты приехал ко мне из училища. Нет, лучше. Моя любовь к тебе за эти годы стала еще сильнее, и теперь… теперь никто тебя не отнимет у меня. Садись. Я буду ухаживать за тобой, как самая верная, самая преданная рабыня.
— Ну зачем же? Любовь лишь тогда приносит счастье, когда она свободна.
— Да, да, — согласилась она, чмокнула его в щеку и налила рюмки. — Я уже пьяна от счастья. Давай, Шурик, выпьем с тобой за встречу, за любовь, которая помогла нам найти друг друга.
Ее глаза сияли и обдавали его интимной теплотой, волнующей, пробуждающей в нем новое, еще не изведанное чувство.
Они выпили.
— Закусывай, ешь. — Она намазала ему маслом ломоть белого хлеба, насильно втиснула в руку, положила на тарелку колбасу, ветчину, ломтики лимона.
Ему представилось, как Гандыбин сидит на его месте и как Ирина ухаживает за ним; кусок колбасы застрял в горле.
Александр положил вилку. Ирина не заметила резкой перемены его настроения, наполнила рюмки.
— А еще давай выпьем за верность, за то, чтобы теперь мы не потеряли друг друга.
— Ты же знаешь, что это несбыточно.
— Почему?
И все-таки ему было жаль ее обижать, и он ответил не то, что думал:
— Потому что война. — Помолчал. И обида сама вырвалась наружу: — Ты забыла, что дала обет верности другому.
— Обет верности… — Голос ее задрожал, на глаза навернулись слезы. — Когда я услышала, что ты убит, все для меня было кончено. Мне не хотелось жить. Но жаль было отца. Я существовала для него… А тут какие-то осложнения на заводе. И только Гандыбин мог выручить отца. И он выручил. Теперь я догадываюсь почему. Но тогда… Тогда мне было все равно. Отец просил не отказывать ему, и я послушалась… Если бы можно было заглянуть в сердце, ты бы увидел, что, кроме тебя, там никого не было. Гандыбин волновал меня не больше, чем вот этот шкаф. Как-нибудь я расскажу тебе, как я жила эти годы. Да и жила ли?… Сегодня — самый счастливый день в моей жизни, и я — самая счастливая.
Ее слова растрогали его, и ему стало больно и стыдно за свою несдержанность, жестокость.
— Прости меня, — попросил он. — То, что с нами случилось, от нас не зависело. Да и не в том дело. Мы встретились — это главное. — Он поднял рюмку. — За нас.
То ли от коньяка, то ли от волнения, лицо Ирины пылало, и большие сияющие глаза смотрели на него так преданно и распахнуто, словно она открыла ему всю свою душу.
Еще по дороге в Москву, лежа на полке, он часами обдумывал разговор с ней, слагал целые речи, страстные, убедительные — он даже удивлялся своему красноречию, — теперь же не мог найти теплого слова. Говорила больше Ирина. Рассказывала о налетах на Москву, о том, как училась тушить зажигательные бомбы, и ее голос звенел в ушах веселым колокольчиком, навевая что-то сказочное, погружая в сладостную истому.
Они запьянели быстро не то от коньяка, не то от счастья, — от любви друг к другу. Александр взял ее руку, поднес к губам. Ирина придвинулась к нему, обняла за шею, зашептала горячо, взволнованно:
— Милый мой, родной, желанный. Ты не представляешь, как я люблю тебя. Сколько я передумала о тебе! И вот теперь мы вместе, навсегда. Ведь ты заберешь меня с собой, не правда ли? Я научусь всему — готовить твой самолет к полету, стрелять из пулемета, вести радиосвязь. Ты знаешь, я уже учусь на курсах радисток. Вот и буду летать вместе с тобой. Ты хочешь этого?
Еще бы! Он и в самом деле решил забрать ее с собой в полк — нашлось же Рите дело! А Ирину можно будет и в экипаж зачислить — есть же целые женские полки, эскадрильи. А вести радиосвязь, стрелять из пулемета — дело нехитрое. Ирина хваткая и смелая женщина, она добьется, чтобы ее зачислили в экипаж. И ни в какой санаторий он не поедет — он чувствует себя отменно, — сразу в полк…
Проснулся он от боли в пояснице и не сразу понял, где он находится и кто лежит с ним рядом в широченной мягкой кровати под теплым пуховым одеялом с запахом белой сирени, а когда наконец все осознал, постель вдруг стала нестерпимо горячей и сиреневый запах — удушливым, раздражающим. Чужая постель, чужая жена! Какой он все-таки размазня! Раскис от рюмки коньяка, разомлел от сладких слов, от жаркого тела, принадлежащего другому. Разве это можно забыть? Нет, ни забыть, ни простить, и напрасно он строил иллюзии, былого не вернуть. Завтра же утром он уедет. И не в полк, а в санаторий — с такой поясницей о полетах думать рано.
Позвоночник ныл все сильнее: коньяк оказался слишком непродолжительным успокоительным средством и даже, кажется, обострил боль. Александр лежал, стиснув зубы, ругая и себя, и безмятежно посапывающую рядом Ирину. Спать больше не хотелось. Мягкая постель жгла поясницу. Он повернулся на бок. Боль не унималась. Рядом с кроватью на стуле темнело его обмундирование и манило в путь, будто обещая унять его страдание. Он поднялся. Ирина не проснулась.
Да, надо уезжать…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
18/I 1942 г. Боевой вылет с бомбометанием по аэродрому Мокрая (Запорожье). Высота — 1500 м. Время полета — 2 ч. 46 м…
(Из летной книжки Ф.И. Меньшикова)Говорят, на войне привыкают ко всему. Может, и правду говорят. Меньшиков тоже привык ко многому: к обстрелам и бомбежкам, к недосыпанию и недоеданию, к внезапным перебазированиям и продолжению боевой работы без многих подручных средств, следующих с наземным эшелоном; он научился спать в кабине самолета и на КП, сидя на табуретке у телефона, мог сутками не есть, перебиваясь сухарем или хлебной корочкой, запивая простой водицей. Не мог привыкнуть он к двум вещам: к потере боевых друзей и к пронзительным степным ветрам, дующим днем и ночью, при ясном небе и в ненастье на этом новом аэродроме под Сальском, куда перебазировался полк в начале ноября. На тридцатиградусном морозе — а эта зима выдалась особенно суровой — ветер казался адским. Моторы запускались плохо, приходилось подолгу их подогревать, печей и маслогреек не хватало, техники и механики выбивались из сил, пока готовили бомбардировщики к боевому вылету.