Европа и душа Востока. Взгляд немца на русскую цивилизацию - Вальтер Шубарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом ощущении вины у русского коренится и его жажда страданий. Он хочет страдать, поскольку страданье уменьшает бремя вины. Так он становится мастером страданий, даже наслаждаясь ими. На нем терпит крушение утверждение Будды о том, что все существа стремятся к счастью и ненавидят страдания. – Европеец в несчастье быстрее впадает в уныние, но и выкарабкивается из него быстрее – потому что страданье для него невыносимо, он предпринимает все усилия, чтобы преодолеть его. Русский же, наоборот, нужду переносит спокойно, свыкается с ней, затем начинает ее любить и в конце концов гибнет с наслаждением.
Из этого чувства вины рождается мысль о жертвенности как центральная идея русской этики. Только жертва открывает путь, ведущий из мира здешнего в мир иной. Без смерти нет воскресения, без жертвы нет возрождения. Это то, что я называю русской пасхальной идеей, которая, наряду с мессианскими ожиданиями, является характерной для русского христианства.
Пасха, а не Рождество, является главным русским церковным праздником, и также не случайно, что в русском языке воскресенье и Воскресение имеют одно и то же название[154]. Каждый седьмой день недели утешает русского напоминанием о близящемся конце преходящего.
Граждане других наций тоже способны на жертву. Это доказывают великие мгновенья их истории. Но они жертвуют собой ради определенных целей, а не ради жертвы как таковой. Это и отличает их от русских. Только русский знает и подчеркивает самоценность самой жертвы. Она дает ему оправдание не посредством других ценностей, а светит собственным светом. Русский ставит акцент на ценности самого акта, а не его результата. Он – человек души, обращенный внутрь себя, а не человек дела, обращенный на окружающий его мир. (Я избегаю здесь неуклюжих оборотов типа интровертный и экстравертный, которые приняты в современной психологии.) До 1917 года представители русской интеллигенции, охваченные революционным чувством, были одержимы настоящей страстью принести себя в жертву народу. Они просто толпились в очереди к пыточному столбу. Но когда их арестовывали и сажали в камеру, они больше не ломали голову над исходом своего дела. Они сделали свое и были этим удовлетворены. Неудача не сгибала их. «Какое нам дело до мирского!» – нечто подобное втайне испытывали и революционеры-атеисты. Отсюда то спокойствие души, которое наступало среди политических узников царских тюрем. Это были люди с ощущением счастья, но редко – люди успеха. В них слышен тихий, замирающий отзвук гармонии, которая образует самую сокровенную, теперь лишь заглушенную сущность русского человека. – Он более склонен к внутреннему совершенству, нежели к внешнему успеху. Он больше печется о спасении души своей, нежели о «завоевании всего мира». Этим он опять-таки ближе индусам и китайцам. Он стремится к добродетели, тогда как прометеевский человек – к деловитости. Деловитость ведет к успеху в мире фактов, и также приносит доход, но разъедает душу и разрушает внутреннюю свободу. Кто исповедует добродетель, тот выступает против реальности. Он свидетельствует в пользу духовного порядка, защита которого связана с большими потерями в мире выгоды. Но этим спасается внутренний человек. Здесь опять сталкиваются два противоположных идеала – внутренней свободы и внешнего могущества. Культуре середины свойствен идеал могущества; культуре конца – идеал свободы.
Прометеевскому человеку присуще срединное состояние души. Это делает его холодным, деловитым, постоянным, рассудительным. Русской душе чужда срединность. У русского нет амортизирующей. средней части, соединяющего звена между двумя крайностями. В русском человеке контрасты – один к другому впритык, и их жесткое трение растирает душу до ран. Тут грубость рядом с нежностью сердца, жестокость рядом с сентиментальностью, чувственность рядом с аскезой, греховность рядом со святостью. Россия – страна неограниченных духовных возможностей. Русский – это каскад чувств. Одна эмоция внезапно и беспричинно переходит в другую, противоположную. Как много русских песен и танцев, в которых резко сменяют друг друга веселье и грусть! – Иван IV днем убивал людей, а вечером в чистосердечном раскаянье разбивал себе лоб до крови о каменные плиты своей часовни, чтобы наутро с новой энергией предаваться неистовствам. Как непостижимо близки в драме Горького «На дне» Бог и водка, музыка и убийство. Смена крайностей придает русскому характеру нечто капризно-женственное. Это облегчает обращение к Богу, но одновременно – и вероотступничество, и измену. Бердяев из марксиста превратился в христианского религиозного философа, Булгаков из социалистического экономиста – в православного священника, Леонтьев[155] (русский Ницше) из поклонника языческой жизнерадостности – в монаха восточной Церкви. Это случаи истинного обращения. Но Россия дала и целый ряд изменников, из которых многие сами себя таковыми не считали. Они не то чтобы отреклись от своего чувства; нет – они его действительно поменяли – прониклись вдруг совершенно новым, отринув старое. Примером тому может послужить Великий Князь Кирилл Владимирович. Несколько дней спустя после свержения царя, своего двоюродного брата, он, став во главе революционных матросов с развевающимся красным знаменем, присягнул на верность мятежной Думе[156]. Русскому свойственно устремляться к противоположному полюсу. Без этого свойства не было бы и большевизма; ведь почти во всех существенных вопросах он являет собой полную противоположность тому, что ранее в России считалось святым. Судорожная хаотичность крайних состояний очень легко лишает русского человека его больших врожденных способностей к свободе и бросает его, без всякого сопротивления, в бездну мирских соблазнов, – так что средний европеец, способный усилием воли удержать себя от самых опасных увлечений и потрясений, кажется рядом с русским даже гораздо свободнее. Когда русский свободен, он действует инстинктивно, из слепого стремления к свободе, из презрения ко всему мирскому, в то время как прометеевский человек добивается высшей точки доступной ему свободы только сознательным напряжением воли. Когда порыв к сверхчувственному замирает, русский слишком легко позволяет увлечь себя в вихрь страстей, в котором уже нет свободы. Ему недостает организующей воли, которая поддерживает внутреннее равновесие. В результате получается картина, часто используемая при сравнении русских с европейцами: русский в своих вершинах может достичь таких высот, какие недоступны ни одному европейцу; но русский человек в среднем часто опускается ниже той линии, которую выдерживает средний европеец. В культуре середины – середина уместна и таковой