Се, творю - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этих мыслей хватало как раз на одну чашку кофе и одну сигарету. Она поднималась из кресла, оправляла туго обтягивающее платье, опрятно смахивала с него неизбежные снежинки пепла и выбрасывала отвлеченную чушь из головы до следующей сигареты, а то и дальше.
Как бы ни создавался очередной прекрасный новый мир, по каким бы законам ни жил – он должен оказаться сыну по плечу. А это значит, помимо прочего, что плечи сына ни в коем случае не должны походить на плечики отца.
Легко полюбить того, кто показался надежным.
Странно, но она уже не могла вспомнить, где и как познакомилась с Бабцевым. Конечно, на какой-то интеллигентной тусовке с возлиянием и вольными беседами – время от времени она позволяла себе встряхнуться, а доверчивый, неумело заботливый Журанков никогда не чинил тому препятствий и даже сам однажды вслух объяснил свою снисходительность: «Я ведь тоже иногда за полночь засиживаюсь за работой…»
Она уже настолько была готова его предать, что подумала: «Если Вовка так будет относиться к жене, надежной семьи ему не видать, как своих ушей…»
Но было ли это сказано уже при Бабцеве или только в преддверии – она не могла вспомнить.
Поначалу он не то чтобы ей понравился; скорее она ему понравилась – и почувствовала это. Тактично заявленная мужская стойка всегда подкупает. А потом оказалось, что он храбрый романтик, обеими ногами стоящий на земле. Это сочетание восхитило ее. Не барыга, не нувориш из нынешних, которые как раз поперли из каждой помойки – капитаны бизнеса с тюремными наколками, ботающие по фене народные избранники, юные барабанщики, в одночасье ставшие кто певцами либерализации, кто высокооплачиваемыми адвокатами… Себя она знала: можно сколько угодно философствовать о необходимости приспособления, но заставить себя быть рядом с таким она не сможет, есть непревозмогаемые уровни тошноты. А тут – свой человек, но на две головы выше; интеллектуал-победитель, гордый, смелый, свободный. Честный до самопожертвования. «Лапа, завтра мы не сможем увидеться, прости, я срочно улетаю в Чехию – интервью с Гавелом…» «В Брюсселе я пробуду не больше недели…» «Валенса такой смешной увалень, но мужик основательный и никогда не лицемерит. Либо говорит, что думает, либо молчит. Ты тоже таких уважаешь? Как у нас много общего, что бы это значило?» «По секрету только тебе – возможно, нам организуют встречу с Хаттабом и Басаевым. Ну, не так уж опасно. Не волнуйся, малыш. В зеленке, в зеленке, непременно в зеленке. Конечно, с наших звероящеров станется и журналистов вешать на танковых орудиях, но… Но пойми, если мы эту страну не спасем – никто не спасет!»
Именно о таких в последних классах школы, на первых курсах института они, романтичные интеллигентные девочки, пели под гитару: «Не оставляйте стараний, маэстро…»
Ей до сладкой дрожи захотелось, чтобы Вовка вырос похожим на него.
В первый раз она переспала с Бабцевым за два месяца до того, как сказала Журанкову, что уходит. Ей понравилось. Быть с ним в постели оказалось красиво и легко, словно в пылком танце. Ни похоти, ни грубости, ни неловкости – лишь изящная, полная взаимной заботы игра и бесстыдная радость освобожденного тела.
И к тому же нешуточная квартира в престижном районе столицы. И новенький «Ауди», и гонорары европейских издательств. И такой круг знакомств, что с непривычки чувствуешь себя по ту сторону телеэкрана. И в первый же год – отдых в Италии. Вовка, младенчески сунув палец в рот, смотрел-смотрел на Колизей, так похожий на тот, что столько раз мелькал перед ним на картинках и в телевизоре, только большой, твердый, не подвластный смене страницы или канала, а потом осторожно, будто боясь в ответ услышать что-нибудь не то, спросил: «А он настоящий?» Бабцев присел перед мальчиком на корточки, положил ему руки на плечи и, глядя в глаза, мягко и властно сказал: «Запомни, Володька. Это только у нас в России одно вранье. Здесь все настоящее». У нее сердце защемило от восхищения. Рядом с ним, думала она, и Вовка вырастет настоящим – и готова была у мужа с ног воду пить.
Журанков растворился быстро и бесследно, как пар над вскипевшим чайником.
Так она думала.
Она не заметила, с чего начался закат. Иногда ей казалось очень важным это уразуметь, потому что от ответа зависело, ни много ни мало, решение вспоминавшейся время от времени проблемы: что в человеке главенствует – дух или плоть? Но установить истину она так и не смогла. Все происходило очень постепенно; наверное, думала она, одно от другого в нас просто неотделимо.
Невозможно оказалось вспомнить, задолго ли до роковой поездки ей стало все чаще становиться скучно с ним в постели. Яркий парный танец, исполненный азартной, ничем не стесненной свободы, огненный выплеск естества мало-помалу оказался чем-то вроде однообразной производственной гимнастики, полезной, наверное, но не дававшей ни близости, ни радости, и порой ей думалось, что лучше бы она и впрямь где-нибудь просто потанцевала, чем слушать, как он пыхтит.
А может, в начале, как и положено, было слово – страшное слово «маргинал». Когда она мысленно назвала так мужа впервые, то сама испугалась. По-настоящему смелых, честных и талантливых всегда мало, уговаривала она себя, их всегда не понимают, их всегда травят, поэт и толпа, совесть и власть, праведник и быдло, нет пророка в своем отечестве, Волга впадает в Каспийское море… Но при чем тут было все это, когда он в тысячный раз высокомерно и кощунственно трендел о рабьей природе этого народа, о его неизбывной ностальгии по сильной руке, по хозяину… А как может старик, вышвырнутый из своей каморки по таинственному новомодному закону, не ностальгировать о временах, когда ему был гарантирован пусть минимальный, но неотъемлемый и нерушимый предсмертный покой и достаток? Как может одаренный мальчишка, которому не на что учиться, не мечтать о временах, когда образование было бесплатным? Как может честный работяга, которому ничего теперь не полагается, потому что он, оказывается, неправильно жил, не грезить о порядке, когда жулье только по углам таилось, тырило украдкой по мелочам, а не хохотало вызывающе из золотых теремов? При чем тут рабство, при чем тут сильная рука? Он вообще смотрит вокруг? Он вообще-то говорит о том, что видит, или, зажмурившись, повторяет, как попка, одно и то же просто потому, что за это еще платят?
Их становилось все меньше и меньше. Они становились все глупее и глупее. Их совсем уже никто не слушал, кроме их же самих, над ними потешались за глаза, передразнивали, как придурков, с переменным успехом стараясь из последних сил соблюдать внешнюю видимость корректности – у нас же демократия, да и правда, что с убогих взять. И чем менее интересны они оказывались здесь, чем меньше их мнение чего-то стоило и кого-то трогало, чем меньше им было что реально предложить, тем больше западная публика старалась хоть как-то их подкормить и утешить; тем громче там, где нет вранья и все-все настоящее, кричали, как стремительно Россия вновь скатывается к тоталитаризму, как в ней снова подавляется всякая живая мысль и как затыкают рты самым искренним, самым умным, самым демократичным, самым болеющим за судьбу своей страны…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});