Затишье - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз, когда Костя после условного стука вошел, к изуродованному самовару тянул руки человек в пальто, опоясанном веревкою, но простоволосый. От сапог натекло, и гость, не разгибаясь, переступил. На стук оглянулся; лицо его в русой окладистой бороде было крупным, с сильно развитыми челюстями.
— Александр Кокшаров, — проговорил мягко, даже печально.
Вспомнил Костя: когда-то Нестеровский читал в газете, будто Кокшаров схвачен. А он здесь, до него можно дотронуться. Бежал?.. Так вот он какой, этот мужицкий Ратник, ходатай к царю!
Ирадион посмеивался, глаза — щелочки, в руках какая-то дощечка.
— Раздевайся, — подсказал Косте.
В дверь постучали опять. В домишке собралось теперь человек семь. Все, оказалось, видели Костю в библиотеке, а он никого не припоминал. Кокшаров с интересом посматривал на молодежь, собирал на лбу морщины.
— Начинаем, — предложил Ирадион.
От единственной свечи и красноватого отблеска углей под адской машиной лица казались вытянутыми, иконными. Булькал, ворчал пар, капала в котелок вода.
Кокшаров выпрямился, пошевелил бровями. Веревки, свешивающиеся с потолка, ему мешали, он рукой отвел их, будто занавеску. Заговорил внушительно:
— Прокламации ваши мужики почитают. Только не по-молодому осторожничаете, господа хорошие, все, мол, тишком да молчком, собирайтесь да ждите. За такое жданье с меня уже три шкуры сняли.
Он шагнул к столу, ударил ладонью. Что-то звякнуло жалобно. Нажал на голос:
— Было и у меня, было! А чего дождались? Камень да щебенку пашем; оброки с кровью вырывают. Голод, мор, плети… Доколе ждать, доколе терпеть? Или по святому Марку: «Блаженны кроткие»? Не-ет, хватит. Вы нам такое слово дайте, чтоб разом всех подняло на дыбы.
Низкорослый, криволапый семинарист, которого все ласково звали Топтыгиным, пригладил мочальные волосы, пощупал голый подбородок, возразил, стараясь приладить басок:
— Ну вот, поднимутся муллинцы, оханцы, а остальные обождут, — что, дескать, у этих выйдет. А губернатор нашлет казаков, башкирцев с саблями да плетьми…
— Верно, ох, верно, — соглашались два-три голоса.
— Кокшаров прав, — взмахнул руками Ирадион. — Пора бы от слов к делу!
— Позволь, позволь. — Топтыгин покрутил головой. — Пока не протянутся по всей России запалы к пороховым бочкам, нечего впустую шалить.
— Видал я Россию, — остановил его Кокшаров. — Все — такие, как мы. Поднимемся, ждать не станут. Все едино — или с голоду сдохнем, или вече свое поставим.
Он перевел дух, подергал веревку, успокоился.
— Спокон веку крестьянин владел землей, — продолжал потише, — кровью и потом ее удобрял. Приказные крысы приписали землю нашу помещикам, царю. Барщину, оброк сочинили… А хошь свою избу, свою землю — помирай. Думаем мы: освобождаться, так со всей землей, владеть ею сообща, подати платить на общие нужды, в народную казну!
— А дальше, что дальше? — не выдержал Костя.
— Начальство сами выберем, чиновников сами насадим. И вас на помощь позовем, хоть сто тысяч кровососов вырежем, а свое добудем.
— Не надо торопиться. — Костя вспомнил голос Иконникова, его ясный, умный взгляд. — Не надо. Джузеппе Мадзини сначала копил силы, оружие… С дрекольем на штыки не пойдешь.
— И нас станет больше, — поддержал Топтыгин, — мы пойдем к вам учить и учиться, вместе думать.
Кокшаров покачал головой, затих, словно прислушиваясь. Потом смягчился:
— Ну, как знаете. Вы большие грамотеи, все по бумаге. Бумага — одно, жизнь — иное. У всякого человека она своя, и чтоб одним огнем запылали разные жизни, надо своей кровью, духом своим зажигать… Однако бумаги ваши я возьму и на места доставлю.
Ирадион протянул руку, семинаристы полезли за пазухи. На столе копилась куча исписанных листков.
— Я тут опять прошение быковских крестьян на имя губернатора переделывал, — сказал Ирадион. — Отговаривал: зря бумагу испортим, — не внимают.
— Спиной своей дойдут. — Кокшаров, распахнув пальто, прятал прокламации под рубаху. — Мне время. — Обвел всех потеплевшим взглядом, подпоясался, надел обшарпанный треух. — Не поминайте лихом, орлята…
После него долго молчали. Косте казалось, будто в чем-то обманул он этого человека, словно одного оставил перед бедой.
— Давайте пить чай, — придумал Топтыгин, косолапо спнул с самовара трубки, ногой отодвинул котелок.
Ирадион засмеялся, побежал в сенки, вернулся, всплескивая в ведре воду.
Самовар ныл — не дали ему перегонять из пустого в порожнее. Единственная кружка пошла по кругу. Кипяток шибал железом, но согревал. Разговор — тоже. Казань пишет, что весной пришлет своих людей на связь. Поболе будет снегу, обрастем, будто комья.
Костя прислушивался к словам и к себе. Встреча с Комаровым в канцелярии уже забывалась, и сами жандармы о ней не напоминали, деятельность, к которой призывал Александр Иванович, уже началась, но никакого удовлетворения не было. Жизнь разделилась на две неравные доли. Читал он где-то, будто революционеру любить девушку — все равно что изменить делу. Однако мысли о будущем не связывались с восстаниями, с переворотами, с тем, о чем мечтали Ирадион и Топтыгин, и все, что ожидало его впереди, было отрезвляюще безнадежным…
Совсем в других местах и вовсе по-иному призовет его Время. А в столице и в Москве скоро заревут анафему знаменитые дьяконы, скоро в Большом театре дважды в день будут представлять «Жизнь за царя», по всей России на балах воспретят мазурку, интеллигенция возьмется за перья, у иных жандармы будут дышать, за спиной. В ледяную январскую ночь на русские отряды в разных местах Царства Польского нападут вооруженные повстанцы. Содрогнутся леса от выстрелов, криков, ржания коней. Начнется восстание, возглавляемое Народным Ржондом; гордые и печальные отголоски его долетят до самых глухих уголков России.
II
Усердие
глава первая
Мотовилиха… Думал ли Костя Бочаров, что рабочая слободка, в четырех верстах от Перми, окажется для него местом нового изгнания, окажется плавильником новых надежд? Не думал не гадал. И когда по просьбе полковника Нестеровского Смышляев, перед тем как надолго уехать на воды к больной жене, составил краткую записку по истории Мотовилихи, Костя проглядел ее без особого интереса.
А между тем судьба этого поселка мастеровых людей весьма примечательна. Еще в царствование Петра Великого, когда медь стала государству превыше религии, делом живота либо смерти, в Прикамье закопошились предприимчивые людишки. Уфимский обыватель Федька Молодой сторговал у крестьянина мельницу на речке Мазуевке, наладил возле нее печь с клинчатыми мехами для дутья, навозил гору какого-то песку. И вылетел в трубу. Года два, а то и три подряд плавил медь на ручном заводике рыжий подполковник Нейгардт. Торжественно погрузил всю медь на один струг, повез. Но ушел струг на камское дно на потеху рыбам.
Когда прискакал к Каменному поясу «птенец гнезда Петрова» капитан Татищев, только в Кунгуре нашел единственный заводик рудопромышленника Огнева, да и тот на ладан дышал. Взвалили заводик на подводы, отправили на Егошиху. Места были там гожие, берега речки Мулянки показали богатую руду, вода для плотины под боком, Кама для транспорту — лучше нету. Быть здесь казенному медеплавильному заведению!..
Зеленым дымом потянуло в таежные, дикие дебри. Косоглазые, в облезлых шкурах охотники, побросав луки и стрелы, бесшумно побежали прочь. Заметались по веткам белка и соболь, поплыли, фыркая, поблескивая темным мехом, хозяйственные бобры. А там закурились уже Пыскорский, Висимский, Юговский заводы; и на подмогу им, посреди мшистых в два обхвата сосен, на юркой речке Мотовилихе заложили в 1736 году еще один завод. Сперва чистили в нем только черную медь. Но — рудники рядышком, лес такой, что жги на уголь сколько понадобится, — начали мастеровые колдовать над печами.
И что же — со временем захирели заводы, лишь Мотовилиха удержалась. Выстояла, да ненадолго. Скудели возле нее обманчивые рудники. Граф Воронцов купил бросовый завод у Камы за гроши, старался выжать из него даже молозиво, повторяя знаменитые слова Людовика XV: «После нас хоть потоп».
Застонали мастеровые люди, и только в декабрьские морозы за сто верст от Мотовилихи заржали кони пугачевских разъездов, завод замер в ожидании огневых дел. Лишь у печей лили ведуны легкие пушки в подарок батюшке-царю. Но сложил свою голову мужицкий царь, а Екатерина Вторая указала строить город Пермь и откупила у Воронцова Мотовилиху обратно в казну. Граф был утешен сотней тысяч рублей и прощением государственных недоимок на ту же сумму.
На печах появились новые — цилиндрические — мехи, на одном из рудников закашляла паровая машина, отсасывая воду. Однако ж все это было одно что мертвому припарки. Рудники вовсе отказали, иностранцы заторсили Россию беспошлинным металлом. А главное — крепостное право душило завод. Что уж там говорить, если продажная цена пуда меди на российских ярмарках была восемь рублей, а мотовилихинская даже в 1862 году стоила двадцать пять рублей!