Ночь внутри - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через год отец заявился. Полдня меня колотило - а ну как Мишка донесет, или Машка Хайми свое отродье представит? Тогда мне - каюк. Так-то я для Семена - мусор, он меня и в уме не держит, дескать, голова у него не помойный ящик, чтоб родного сына помнить, ну а если доложат, то прощай, родина! Однако пронесло. Он такую пургу намел - не до меня было. Полдня только и побыл: забрал Мишку в Питер, и снова, как в омут. Так что Машка про его приезд и прознать не успела... Я на другой день свою столярку сторожил - так, лапоть, размяк, что беду пронесло - три балки лиственничные Федьке Худолееву всего за два стакана отдал. Вот жаль какая! На свои пришлось недопив снимать... Домой пришел весь досадный, застал Наташку в кухне: что, мол, говорю, на бобах осталась? Сыночек-то сгиб, как в сушь гриб! Она глаза - в пол, и сама - к дверям... Я ее за руку поймал и ломаю.
- Я через тебя еще не то терпел. Охотка у меня до тебя была, небось помнишь? Так ты нос воротила, а мне Семен бока вытирал по-отечески ромашки из глаз сыпались!
- Пусти...
- Небось рада была защитнику? - И ломаю ее так, что вьется вся. - А теперь и тебе он - солью по мясу. Больно? То-то! Нынче ни его, ни Мишки нету - черти унесли! Нынче - моя воля!
И так ей руку вывернул, что она передо мной на коленки - шлеп!
- Ладно, - говорю ей, - ступай, блаженная, помолись на ночь. Осенью пойдешь на рынок яблоками торговать!
Отпустил ее, а она с коленок встать не может - качается и воет белугой.
- На погосте живучи, всех не оплачешь, - говорю, и пошел до своей кельи.
Как утром проснулся, первым делом про балки вспомнил. Нашла, думаю, проруха, а ведь мог бы руки погреть, хрен сухоногий! И к куме было бы с чем заявиться дурака попарить! У меня дело строгое: кто с собой доски-реечки тянет - наливай, так и не вижу, а за балки, не раскиселись я, наливой бы Худолееву не отделаться. Он на все руки мастак - калымщик, - и через "спасибо" с маслом у него всегда на манжете рублики. Ну да ладно, не последний случай.
Без бешеной родни пошла у меня жизнь гладкая. Со старухами разговора нет, у них ко мне интерес неприлипчивый - кручу, что хочу. Бесконвойный я... Месяца через два прислал Мишка первое письмо, а в нем - адресок питерский, где он с дедом проживает. То-то клушам радость! С тех пор я Наташке с Анькой вовсе сторона - у них заботы важнее нет, как посылочки собирать с домашними разносолами. Наташка еще к каждой весточке приписывала: как случится, соберись, мол, до родного крыльца - погостить. Как же, надо ему здесь околачиваться! Крылышки расправил и - по ветру... Ну а с Машкой дорожками в городе схлестнемся, так та моську воротит, будто я какой голый труп для осмотра стыдный, а саму, небось, свербит забота, как бы по моим болячкам пройтись, чтобы я чулком вывернулся. Только нет у нее на меня зацепки, какая при Семене была. Ну так и пусть в желчи кипит.
А Мишку на третий год надуло-таки ветерком. Заехал домой по дороге с Крыма, где на каникулах в море плескался. Наташка над ним, как над клумбой, порхала, несла с рынка поросятину, гречишный мед, творожок, не жизнь устроила - сплошной зефир в шоколаде. Только он уже не тот был, что прежде - телячье в пеленках оставил. Погостил Мишка четыре денька, а на пятый заскучал и - с рюкзаком за дверь. Так что выдернуло его, стало быть, с клубнем из Мельны. Раньше слаще морковки ничего не ел, а что слаще, то ему - изюм. Теперь у Семена стал тертый-катаный, нюх уже не щенячий: дед все, что за жизнь нагорбатил, небось, ему отпишет, так что знает Мишка, кого приветить нынче... А подумать если: зачем ему? Цел зверь, зубаст, ему в жизни, как отцу с Алешкой, все за так отойдет - только взглянет, и связываться охоты нет. А мне, что положено, и то деснами ухватывай! За всякий кусок - хитри! Сколько я Машку петлей давил, сколько на бабьи ласки рубликов извел, а Наташка за Алексеем ноги б до зада стерла, скажи ей только, что жив-здоров и в какую сторону идти следует.
И другим, и третьим летом Мишка снова приезжал. Но опять же - на считанный денек. Побаловались мы с ним на его щедроты водочкой, оказалось, он и в этом деле намастачился - пьет, как квас, и ничегошеньки. Небось, то вся его университетская наука... А осенью нежданно привез он Семена в сосновом пальтишке, и уложили мы его в земельку на наш зотовский пятак, рядком с братом - пусть там счеты сводят.
Закопали, значит, домой пришли. Тут Мишка пиджак расстегнул и дает матери из нутряного кармана сто рублей на поминки и мне триста четвертными бумажками.
- Похлопочи, - говорит. - Оставил дед на похороны.
Справишь, мол, до снега оградку, плиту с памяткой, вокруг песок посеешь, а если, говорит, блажь найдет себе кусок оторвать, так он, мол, через месяц приедет с ревизией. Я, конечно, головой-то киваю, мол, какой разговор, но сам при своем: а кто тебя, щенок, проверит, сколько ты от дедовых похорон на свой манжет отстриг? Щелкнуть бы тебя по носу, только ты ведь теперь зубами к глотке потянешься. А потом смех меня взял: зубами-то окреп, а того не постиг, что черного кобеля не отмоешь добела! Щенок и есть.
На другой день отправился он обратно в Питер. Вещички и квартира, как я и думал, - ему достались. Небось спешил счет справить: сколько и чего. Эк он меня перепрыгнул! Только и я, хромый, еще в чулан не списан... На триста рублей Семену мавзолей поставить можно - а на кой ему мавзолей? Тут сообразить надо, чтоб и отец - не в обиде, и я - не в накладе. Схоронить и на гривенник можно, если умеючи, а по виду храмина выйдет.
Дождался я, когда Федька Худолеев опять ко мне сунулся за казенной досочкой, да и сговорился с ним: не за деньгу и не за наливу разойдемся, а сварит он мне оградку с кружевом. Через два дня сварил. Ну и я не заметил, куда доски из мастерской ускакали. Пока-а их хватятся, если идет им вообще какой счет... А как могилку огородил, к Еропычу, что при кладбище сидит в сторожах, клин подбивать начал. Разорился на зелено вино и - к нему в бытовку. Разложились, хлебца, сала порезали.
- Я, - говорю ему, - шибко за батину могилку переживаю - какая с ней скудость выходит.
- Отчего же переживаешь? - спрашивает. - Наши кладбищенские тебе хоть вечный огонь зашабашат, только плати.
- Так ведь велику ли памятку устроишь на медный пятак!
- Да, - говорит, - за медный пятак не сторгуешься. - А сам смотрит в окошко, как снаружи дождик крапит, и крючок не глотает.
Налил я в стаканы то, что доктор прописал, подал ему: помянем, мол, что ли, покойника.
- Помянем, - отвечает. - Гордый был человек. Таких нынче нет.
- Вот-вот, а над ним - плешивый холмик. Обидно.
Выпили, зажевали. Он слегка просветлел морщинами.
- А что, - говорю ему, - богатые есть в твоем хозяйстве могилки. Поскониных семейство, Трубниковы - видел я, и черный камень на себя клали, и мрамор всякий.
- Так ведь не до завтра лежать собирались - до архангеловой трубы! Оттого не жадничали, да еще не всякий гроб выбирали, а дубовый, покрепче.
- А что за люди были? - И опять разливаю.
- Люди прошлые - купечество. По наследству были почетные граждане. Нынче таких не помнят, только с камня считывают.
- За ними, что же, и родни нет? Там все кресты кланяются.
- Бесхозно тлеют.
Выпили вдогонку, и я клинышек дальше тюкаю:
- А что, если крест с какой их могилки сколется или совсем пропадет, то и тосковать некому?
- Как некому? - удивился. - Я затоскую - мне здесь без крестов скука. Под крестами люди лучшей доли ждут, а под чем другим в землю кладут - чтобы только не пахли.
Вот, думаю, нашел заботу - ничейное сторожить!
- Не знаю, Еропыч, что и думать с таким раскладом, - говорю ему. - То ли отец за жизнь не скопил на смерть, то ли Мишка труды его под себя сгреб. А на мой доход доброй памятки не слепишь.
- Случай!
- Вот-вот, а уважать бы надо - геройский был старик.
- Стариком-то он не был, - отвечает. - Наливай, что ли!
Как за третью бутылку взялись, встало дело на мазь. Уломал я его мраморную плиту сколупнуть с бесхозного купечества, да на Семенову могилку изнанкой вверх присобачить. А Худолеев мне эту изнанку разгладит, процарапает привет и еще узорочье пустит по рамочке - с ним-то сторгуюсь! Пошли мы с Еропычем к посконинским крестам, подцепили фомками доску черного мрамора, а она возьми и расколись, как раз через: Отче, въ руцh Твои передаю духъ мой.
- Бери край, что побольше, - говорит Еропыч. - Другую могилку калечить не дам.
- Что ж я с огрызком делать буду?
- А так, - отвечает, - еще лучше. Вроде того: разбилась жизнь, и за сколом - смертельная неизвестность. Большая задумчивость выйдет!
- Драть я хотел твою смертельную неизвестность! Что ж ты, гад, мне пихаешь?!
- Бери эту, - говорит. - Другой не дам!
Лаялся с ним полчаса, весь хмель выдуло. А он уперся - и ни-ни. Плюнул я ему на калоши и взял сколотый кусок, доволок кое-как до отцова холмика и там в кустах схоронил. А с Федькой Худолеевым после так сговорились: слепит он над Семеном, вместо раковины, бетонную пирамидку, а на нее уже камень шлепнем с именем-званием. К концу недели Федька изнанку камню загладил, написал, что следует, и по сколу бордюрчик пустил, так что, в самом деле, вышла "большая задумчивость". Потом мы плиту на бетон посадили, и стало лучше не надо. Правда, Федька, как дело сделал, губу раскатал и, кроме пиломатерьялу, заломил за труды сороковник, ну да ему за один молчок причитается - он-то видел с лица: Отче, въ руцh Твои... А я с ним еще на досочках сквитаюсь, не последний случай!