Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он знал все то, что уже произошло с ней, и не осуждал, а только предостерегал на будущее.
За спиной у Антонины была грустная история, которая свалилась на нее в восемнадцать лет, а ведь и более крепкие плечи могли бы согнуться под такой тяжестью!
В то самое время, когда в развалинах Великих Лук доктор Ляровский открыл школу медсестер, а практику девушки проходили в походных госпиталях, бинтуя огнестрельные раны, когда по городу шли войска, задерживаясь только для короткого ночлега, а уходя, солдаты видели обгорелые камни да печные трубы, одиноко поднятые к небу, — в эти дни все люди жили особой, приподнятой жизнью, и, может быть, именно поэтому так много совершалось тогда опрометчивых, самозабвенных поступков.
Полковнику Орехову, Анатолию Сергеевичу, было в сорок третьем году сорок лет, но он сказал Антонине, что тридцать девять, потому что его отделяло от этой даты еще два или три месяца. Это был высокий, худощавый мужчина, чернобровый, статный, с побеленными висками, которые, казалось, только подчеркивали молодость движений и глаз. Однажды он спустился по ступенькам того подвала, где Виталий Никодимович устроил городскую амбулаторию, и, виновато морщась, стащил через голову гимнастерку с полковничьими погонами: показать недавнюю, плохо зарубцевавшуюся рану, которая принялась его мучить так некстати.
В помещении, разделенном бязевыми простынями на регистратуру, приемочную, операционную и даже стационар с одной койкой в углу, пахло горящим спиртом. Виталий Никодимович только кивнул Антонине: тампон, таз, инструменты. Она пугливо глянула из-под белой косынки, повязанной низко, по самые брови, а потом уже этот взгляд сострадания, испуга и восхищения, не отрываясь, был прикован к полковнику Орехову, и тот словно черпал в нем силы: не вскрикнул, не дернулся, только бледнел от боли. Когда она уже туго бинтовала его спину, касаясь теплыми руками обнаженного тела, полковник все смотрел на нее, оборотив голову, размягченным и немного растерянным взглядом. Он не ушел тотчас, а должен был полежать на деревянном топчане и так беспокоился, что в части не знают, куда исчез командир на эти несколько часов, что Антонина, наконец, вызвалась пойти в штаб с его запиской, и он смотрел, закусив губы, как она становится на цыпочки порывистым ребяческим движением, чтобы снять с гвоздя стеганый ватник, сует ноги в заплатанные валенки. Потом она вернулась, запорошенная снегом, а ему показалось, что он почувствовал ее приход раньше, чем услышал шаги на лестнице. Он слегка притянул ее к себе, чтоб она присела на край топчана, и она так доверчиво отозвалась на это движение, что руки его сами собой стали осторожнее и почтительнее. После конца Антонининого дежурства он захотел проводить ее по темному военному городу, и пока шел, его не оставляла жалящая, горькая мысль: пройдет еще несколько лет, и в нем самом погаснет способность вот так, очертя голову, всем существом отзываться на теплый девичий взгляд! А еще вернее, свистящий осколок железа где-нибудь на бруствере украдет и эти прощальные короткие годы мужского «бабьего лета». И отчаянное желание сжать сейчас же, сию минуту девичьи плечи в неуклюжем ватнике, усыпанные тающим снегом, спросить, приблизив ее лицо к своему: «Милая чужая девушка, любишь ли ты меня хоть немного?» — туманило ему голову.
Через несколько дней ореховская часть уходила из города, и полковник, придя попрощаться, вдруг предложил ей поехать с ним, стать его женой. Она согласилась с тем же восторженным, доверчивым выражением, которое появлялось у нее, когда она смотрела на Анатолия Сергеевича. Некому было предостеречь ее, ее защищал только этот правдивый, наивный взгляд, и, должно быть, совестясь его, полковник махнул на все рукой, сжег пути к отступлению, и Антонина стала не «походно-полевой», а зарегистрированной, «законной» женой Орехова.
Год она ездила за ним по военным дорогам, серьезно, почти свято заботилась об уюте в их временных жилищах; возила за собой какие-то скатерти, покрывала, фарфоровые трофейные чашки, умела все это расстелить и расставить за полчаса на случайном столе или на двух составленных рядом ящиках. Ей было все равно: везде, где бы они ни были, это был их дом. О ней узнал генерал, приехал, посмотрел и тоже, кажется, не имел духа запретить ей оставаться возле мужа; а несколько молодых двадцатипятилетних лейтенантов и капитанов всегда ходило вокруг нее с почтительным и влюбленным видом.
И вот однажды, когда стремительное наступление приостановилось где-то возле Шауляя, их часть расквартировали временно в старинном, с белокаменной колоннадой доме бежавшего барона Роппа. В двухсветный зал под хрустальную люстру ретивые лейтенанты натащили со всех углов уцелевшую мебель: розовые пуфики, вольтеровские кресла, кухонные табуретки; общество весело расселось, уставив стол консервными банками и пайковым хлебом. Уже разлили и выпили по первому разу трофейное вино, оглушительно чокаясь алюминиевыми кружками, когда вдруг открылась почти неслышно за шумом и песнями дверь и… никогда не видела Антонина, чтоб лицо полковника Орехова становилось таким пепельно-серым. Пораженная, она позднее всех обернулась к дверям, не понимая в первую секунду, что же произошло.
В дверях стояла немолодая женщина с бесконечно усталыми, потухшими глазами. На одной руке у нее висел дорожный узел, за другую держалась девочка в меховой шапке, тоненькая и бледная, как льдинка. Мальчик лет шестнадцати, на костылях, выступил чуть вперед, словно заслоняя их плечом, и его прямой, недобрый взгляд, безразлично минуя Антонину, остановился на Орехове.
— Ну вот, Анатолий, я привезла детей, — страшно просто сказала женщина. — Ты не писал весь год, тебя было нелегко найти, но мне сейчас не до глупой гордости; у меня нет больше сил, понимаешь? Дети, Нина, Виктор, подойдите к отцу.
Они не шевельнулись. Только мальчик слегка вытянул шею и еще больше подался вперед, всем своим видом еще раз показывая, что сумеет защитить от любых обид мать и сестру.
Антонина почувствовала вдруг, что все примолкшие офицеры посмотрели, как по команде, на нее и так же быстро отвернулись. Спустя секунду все в комнате уже смешалось: Ореховой подставляли сразу три стула; майор — один из самых пожилых здесь — расстегивал на девочке пальто, присев перед ней на корточки. От неловких, суматошных движений мужчин замигали и зачадили лампы, а Антонина, никому не нужная сейчас, тихо вышла, ловя ртом воздух. И потом уже по лестницам бежала куда-то все быстрее и быстрее, с отчетливым ощущением колеблющейся под ногами земли. Утром ее разыскал тот же майор, поднял с чердачного тряпья, на котором она проплакала ночь, и вывел на, лестницу, неуклюже стукаясь головой о балки и чертыхаясь, чтобы скрыть свое замешательство. Антонина дрожала от озноба.
— Вот в чем дело, — сказал майор, — оказывается, Орехова не была зарегистрирована с полковником, хотя и она и дети носят его фамилию. Так что формально женой являешься ты.
Он говорил с ней серьезно, озабоченно, как старший с младшей, без прежней ласковости, но и без гнева, и она горячо поблагодарила его за это в глубине своего сердца. Ведь ей казалось, что она уж совсем одна в мире, и вдруг пришел человек, разыскал ее, хочет помочь. Она обтерла глаза, и они спустились, к счастью, никого не встретив; время еще было очень раннее. А майор все смотрел на нее сбоку ожидающим серьезным взглядом.
В их бывшей спальне постаревший Анатолий Сергеевич вскинулся было ей навстречу, но натолкнулся глазами на майора и так и остался сидеть у подоконника.
— Тоня! — только и сказал он.
У него был жалкий, растерянный вид. Несколько секунд все трое молчали.
— В конце концов это уладится, — пробормотал Орехов, пытаясь усмехнуться. — Сумасшедшая женщина, что она может сделать? Ведь мы с тобой зарегистрированы, а по закону я обязан только алименты…
Антонина инстинктивно оглянулась на майора, ища поддержки, встретила его все тот же серьезный, выжидающий взгляд, быстро подошла к чемодану, порылась, разбрасывая шелковые тряпки, все эти трофейные ночные рубашки и халатики, достала коричневую книжку паспорта, перелистнула и дрожащими руками вырвала страничку со штампом загса.
— Вот. Нету печати. Видите? Ничего больше нету!
Потом она снова плакала в какой-то другой комнате на плече майора, а два молодых притихших офицера затягивали веревками ее вещи.
— Уезжай скорее, Тоня. Уезжай отсюда, — повторял майор. — Ты молодая, у тебя жизнь впереди. Уезжай и забудь все.
Ее посадили на попутную машину, о чем-то пошептавшись с шоферами, так что ее никто не тревожил расспросами, и она долго ехала по тыловым дорогам, пересаживаясь на другие попутные машины. Наконец вернулась в Великие Луки, кончила школу медсестер и поступила в институт.
Антонине шел двадцать шестой год, когда она окончила институт, была послана в Городок и, прежде чем получила новенькую, только что отстроенную лучесскую больничку, шесть месяцев проработала в Дворцах — самом глухом, далеком, непроезжем месте в районе.