О времени, о Булгакове и о себе - Сергей Ермолинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он высвобождался из этой среды, как ни трудно было, особенно теперь, когда положение литературного страдальца так им импонировало. Он порывал с ней, сохранив добрые отношения с некоторыми из «пречистенских друзей», но, по сути, это уже было ни к чему не обязывающее знакомство. В дальнейшем ему не раз приходилось раздражаться на них. Вокруг каждого своего нового произведения он слышал одобрительные шепотки, что вот-де какой тайный смысл вложил сюда Булгаков. Шепотки эти подхватывались, распространялись и в конце концов наносили ему вред.
Но в 1930 году, после запрещения всех его пьес, дело шло не о его литературной репутации, а о его писательской судьбе. Он решал ее сам, не озираясь на суетившихся вокруг «доброжелателей». Отверг унизительные хождения с жалобами, объяснениями, просьбами, заявлениями. И, видя безвыходность своего положения, обратился с письмом в правительство СССР. Не кривя душой и негодуя, он писал, что ему со всех сторон подают «дружеские» советы сочинить коммунистическую пьесу, написать покаянное письмо и объявить во всеуслышание, что отныне он будет работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик. «Навряд ли, — писал он, — мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет». Он говорил далее о праве своем как писателя думать и писать по-своему.
Впоследствии немало ходило по рукам фальсифицированных «копий» этого письма. В искаженном виде не раз попадало оно и ко мне, проникло, должно быть, и в зарубежную печать, не знаю, в каких извлечениях и в какой редакции. Подлинник его хранится в булгаковском архиве в Ленинской библиотеке, но у нас была опубликована лишь в выдержках («Вопросы литературы», № 9 за 1966 год) заметка С. Ляндреса, весьма смягчающая, если не сказать резче, содержание и тон письма Булгакова. Поэтому я обязан привести здесь хотя бы важнейшие отрывки из этого документа, поражающие своей прямотой и смелостью. Вот эти отрывки:
«Произведя анализ моих альбомных вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных было 3, враждебно-ругательных — 298. Последние 298 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни…»
«Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения М. Булгакова в СССР не могут существовать…»
«…Германская печать пишет, что „Багровый остров“ — это „первый в СССР призыв к свободе печати“ („Молодая гвардия“, 1929, № 1), — она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из писателей задумывал бы доказать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода…»
«Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — мистический писатель), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина». (Именно так писал Булгаков, ибо с такой же нещадящей силой писали современники, его «учителя», и имели на это право, потому что действительно страдали за свой народ, знали, но любили его не вслепую.)
М. Булгаков стал сатириком, и как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима. Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма («Литературная газета», № 6), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу: всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.
«Мыслим ли я в СССР?..»
«Нынче я уничтожен… Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о Дьяволе, черновик комедии и начало второго романа „Театр“.
Все мои вещи безнадежны…»
И в заключение, обращаясь к гуманности Советской власти, Булгаков недвусмысленно выражал мысль, не должен ли писатель, который не может быть полезен у себя в отечестве, в срочном порядке покинуть пределы СССР. Он писал: «Если же и то, что я написал, неубедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское правительство дать мне работу».
Он просил назначить его лаборантом-режиссером в МХАТ, а если это невозможно, то на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя, то на должность рабочего сцены.
Письмо датировано 28 марта 1930 года, а 18 апреля ему вдруг позвонил Сталин.
Запись их разговора сделана со слов Михаила Афанасьевича Е. С. Булгаковой и впервые опубликована в журнале «Вопросы литературы» (№ 9 за 1966 год).
Сталин. Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?
Булгаков. Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.
Сталин. Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
Булгаков. Да, я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.
Сталин. А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся.
Почему последовал этот звонок? Может быть, ошеломила неподкупная прямота, с которой писатель писал о своем положении и вообще о положении литературы, стиснутой цензурой? Подкупило отсутствие всякого лицемерия и угодничества? Поразила неслыханная дерзость в высказывании своих взглядов? Автор был бесстрашно искренен. Такие люди не предают. Может быть, как раз это вызвало доверие?.. Спектакль «Дни Турбиных», безусловно, понравился. Сталин смотрел его 15 раз (это зарегистрировано в журнальных записях театра). Почему — смотрел? Нравился уют турбинского дома? Вряд ли. Благородство героев? Возможно. Сталин прислушивался к тому, что говорилось на сцене, и, наверно, к тому, как реагировал зрительный зал. На сцене говорили о родине, об отечестве. Говорили о чести и долге офицера, принявшего воинскую присягу. Зритель не оставался равнодушным, хотя в ту пору эти понятия — «родина», «отечество», равно как и «офицер», «золотопогонник» — воспринимались враждебно, потому что были неотрывно связаны с именами Деникина, Колчака, Врангеля. Ну, конечно же, беспардонный автор заговорил об этом преждевременно. Он был бестактен, однако же… предвосхищал! Создавалась новая Россия, возникала держава, которую надо было сплотить единым чувством патриотизма. Вот и получилось, что к концу тридцатых годов слова «родина» и «отечество», а в войну не только «офицер», но и «генерал с лампасами» прочно вошли в нашу жизнь. Как знать, может быть, мелькнули у Сталина и эти мысли, когда он смотрел «Дни Турбиных»? Разумеется, это только мои домыслы. Кроме того, кажется мне, не примешались ли тут некоторые совпавшие побочные мотивы? Ведь знаменитый звонок прозвучал 18 апреля, то есть через четыре дня после выстрела Маяковского. Случайна ли такая поспешность? Каков по натуре Булгаков? Не способен ли он «удружить» еще одной литературной сенсацией — еще одним выстрелом?.. И это, разумеется, домыслы. Ничего из сказанного утверждать не могу. Но так или иначе Сталин, играя с Булгаковым, как кошка с мышкой, вернул его к жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});