Трюкач - Андрей Измайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз!
Справился. Получилось. Вот она, форточка. Не нашумел он? Вроде нет. Сползал вкрадчиво, даже не пыхтел, мягонько. Ветер, конечно, подвывал, давил на психику. Пусть бы ветер остался единственным фактором, давления на психику. Ерунда.
Ломакин привстал в стременах, если подобное применимо к человеку, спутавшему небо и землю. Заныл, дал о себе знать давнишний частичный разрыв ахилла. Ломакин, чтобы не бросить тень внутрь, не насторожить, самую чуть, по брови, заглянул в комнату.
Было пусто. И был полный разгром…
Та-а-ак! А на кухне? Он паучьи переместил ладони. Отнюдь. До кухонного окна не дотянуться, – стремена не пустят. Значит, надо вползти в комнату. Иного не дано. Жаль, что до кухни не дотянуться. Посиделки обычно кухонные. По размышлении здравом, устроителям разгрома – не до посиделок. Однако…
Рискнуть? Что он теряет? Разве равновесие?! Ломакин отжался на руках, выпрямился в локтевых суставах, в струнку, лишь стремена держат. Потом с тя-а-жким трудом отлепил одну ладонь от бетона, сложил пальцы клювом цыпленка и тюкнул в форточку. Та подалась. Он Мгновенно поджал ноги, исчезнув из поля зрения, Если из кухни рванутся в комнату, то – ветер, вот и форточка хлопнула. А в оконном проеме – никого, только даль и ширь, и верхушки тополей. Но Ломакин-то услышит, как рванутся. И… что ж, помучается на обратном пути. Очень не хочется мучаться на обратном пути! Он предполагал худшее, все-таки надеялся на лучшее, когда начинал стенолазную авантюру.
Никто не рванулся. Ломакин не услышал, чтоб рванулись. Он услышал тишину. И то ладно.
Дальше – голая техника. Пронырнув в форточку до лопаток, он по очереди высвободил ноги из стремян. Ч-черт! Еще бы на парочку сантиметров протиснуться, и Ломакин вполз бы хрестоматийно, КРАСИВО. Но стремена коротковаты – бросай, пока ноющий ахилл не стал воющим. Так что пришлось по- балансировать на грани, Дрыгая пятками, ловя центр тяжести. Поймал! Не до красот. Нас что, снимают?! Вас не снимают. Команды мотор не было. Никто не увидит суматошного трюка. Гордость по-прежнему паче унижения. До гордости ли?! А действительно, никто не увидит (не увидел) трюка? Хорошо бы.
Никто. Некому. И ладушки!
Он усидел уже на ягодицах, уже оконно-рамочная грань – под коленками. Ап! Полусальто. Вот мы и дома…
Было пусто. Строго говоря, пусто не было! Строже говоря, ни единой живой души, это да. Но не пусто. Болтаясь червячком на крючке за окном, Ломакин сосредоточился на главном – попасть внутрь. Не до внимательного рассматривания. Вот… попал внутрь, осматривай-рассматривай.
Трупов было три… Двое (два!) – в прихожей. Третий – на пороге сортира. Сортир площадью в квадратный метр плюс встроенный стеллаж с инструментами. Дверь в сортир сорвана, створки стеллажа распахнуты. В кулаке третьего хватко сжат альпийский топорик. Пытался защититься, прыгнул в ближайшую дверь, до чего рука достала, на стеллаже – цап… Не успел. Третьего нагнали выстрелом в затылок, практически в упор. Двоих в прихожей- тоже в упор, но в горло и в грудь.
Оно и понятно. То есть, по меньшей мере, объяснимо. Возможно, с точки зрения Газанфара, троица гостей – хорошие люди, которые, смущаются, но физиономии у них специфические – кавказской национальности. У двоих… у двух – у тех, что в прихожей. Лица третьего не рассмотреть он спиной, он затылком. И лучше не рассматривать. В квартире витал мощный дух: мощного растворителя. Есть такой у Ломакина, стеклянная двухлитровая бутыль на полке в сортире. Есть такой… Был такой!
Бутыль щерилась клыкастой розочкой – донышко и обломки. Капало, капало, капало. До сих пор капало, а в первый миг, когда топорик ненароком расколотил ее, бутыль, – хлынуло. Макушка третьего оползала клочьями – мясная багровость с клочьями сожженные волос. И дыра в затылке… Если пуля прошла навылет, можно представить, что у него с лицом. Лучше не представлять.
Ломакин, ощутил спазм, мячиком прыгнувший из желудка к горлу. Поймал блевотину на взлете, прижав ладонь ко рту. Неимоверно трудно глотнул, затолкав спазм обратно.
Октай-Гылынч-Рауф. Погостить… Кто из них кто? Важно? Неважно. Их нет. Смерть уравнивает.
Многое мог вообразить Ломакин… даже, если память не изменяет, вчера мог вообразить и такую развязку. В качестве бредового предположения. Триллер – так триллер, Но (повторяй и повторяй!) жизнь богаче наших представлений о ней. Смерть тоже богаче наших представлений о ней. Ничего подобного он и представить не мог. В каком-нибудь киношном или книжном боевике – да. Нечто подобное он даже, не соврать, читал. У кого? У Штильмарка? Но то – триллер, а то – жизнь. Хотя…
… вся повседневная жизнь в стране, до недавнего времени именуемой СССР, – это триллер.
Комок исподтишка снова предпринял, попытку движения вверх.
Ломакин попятился назад, в комнату, самым плотным образом закрыл дверь, отсекая от себя прихожую-сортир-ванную-кухню. Под коленками задрожало от недавнего напряжения и от увиденного. Сначала старушка, теперь троица- гостей-ардашей.
Он наткнулся взглядом на сувенирно-подарочную коробку с завитушками, вязью и восьмиугольными орнаментами: Коньяк Азербайджана. Машинально распаковал – пять бутылок, в картонных гнездах, на подбор: Апшерон, Гянджа, Баку, Гекель, Карабах. Хлопнуть, что ли, стакан? Большой, привет с родины предков. Не винтовой самопал – подлинник доморощенного разлива. А значит, никакой грузинский-армянский-дагестанский – в подметки не годится!
Но в сию минуту он не только бы спутал ароматические букеты одного-другого… – пятого, он, хлебни глоток, не отличил бы вкус и запах от скипидара-ацетона. В комнате и при открытой форточке тяжело давил запах растворителя. Зажмурился полы только что окрашены, среди комнаты стоят кадочка и черепок с краской и мазилкой. Маляры-рабочие красили, а теперь, как нарочно, ушли.
Никто никуда уже не идет. Не маляры – гости- гардаши. И не уйдут, лежат. По его милости. Сначала старушку теперь… Старушку – не он, не убил. Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел. Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!… А старушку эту черт убил, а не я… Довольно, довольно! Сгинь! Елаева-Елдаева тоже черт утопил? Нет. Ты! Косвенно. Заранее предположив исход еще тогда, когда усмирял зэка кнутом и пряником, защитными тычками и водкой. Пусть. Пусть кошкоед Елаев – скот, и никогда совесть не загрызет Ломакина… Не загрызет, нет, – это сейчас, не совесть, это изжога от въедливых летучих испарений. Неудачную недельку Ломакин выбрал, чтоб бросить нюхать химию! И для рюмочки коньяка – тоже неудачное время. Ломакину вскорости предстоит возвращаться строго прежним путем, координация не должна быть нарушена ни на градус.
Надо присесть и спокойно (только спокойно, Ломакин, спокойно!) обдумать.
Куда присесть? Вы, товарищ, сядьте на пол, вам, товарищ, все равно. Больше и некуда. Разгром. На первый взгляд, кто-то задался целью громи-ломай!
Первый взгляд он обратил на выпотрошенные-вытряхнутые глиняные горшки. Суккуленты, Эфедра…
Очиток… Молодило… Гармола-могильник. Раздавленные в липкую зеленую грязь. Комья-кляксы. Память о Баку. Уничтоженная память.
Он далек от сантиментов, он далек от хлопотных хобби типа выращивания кабачков – или чем там балуются на досуге всяческие герои всяческих романов Он – не герой романа. И суккуленты именно потому, что не хлопотно и не посягают на досуг.
Началось-то с тех самых пор как отломил, веточку-отросток гармолы с могил матери-отца, в Баку, на Волчьих Воротах. Вдруг екнуло тогда: ведь вполне вероятно, он больше сюда не вернется. Границы-кордоны-визы-персоны нонграта-суверенитеты… При том, что вся президентская рать хором пела-воспевала теорию гибкого членства. Изобрели! Гибкое членство. Долой нездоровые ассоциации, да здравствует гибкое членство – в СНГ. Выслушай рать и – насрать! Пойми наоборот. Ладно хоть с Апшероном все же расплевались. Пока… Но три года назад, при Латиноамериканской чехарде (Я главный! – Нет, я! – А я главней! – А ты никто! Сиди пей водку!), мнилось: вот-вот замкнутся на себя, закуклятся… Да, а гармола разрослась, прижилась. Бархатистым ковриком стелется… стелилась. И – нет ее теперь!
Логично ли? Стоит Ломакин посреди комнаты и бередит память о сгибнувшей апшеронской флоре в то время как за спиной сгибнувшая апшеронская… фауна безмолвно вопиет?! И… не фауна, не юродствуй, юрод! Люди. Хорошие люди, гости. Смущались… А ты, Ломакин, нелогичен!
Как раз логичен. В пик черного ужаса единственная действенная защита – прозрачный, но прочный панцирь юродства. Он помнил, как сыпал анекдотами на двойных похоронах матери-отца. Он помнил, как уже здесь, в Питере, все свои съехались проводить раздавленного махиной Ваню Котлярова (Ваньку- Встаньку) и тот же Мысляев, прилетевший от стола, от собственного сорокалетнего юбилея, сокрушался- балагурил: Во друзья пошли! Жизни своей непожалеют- лишь бы праздник испортить! А когда: наступил черед Жени Хижняка, то Витя Боголюбов, стоя с Ломакиным в почетном карауле, вдруг пробурчал в нос: Женьке теперь должно очень крупно повезти! Между двумя Викторами лежит! Так что смерть есть смерть. Но жизнь есть жизнь. И не обязательно в этой жизни хихикать, отпугивая смерть. Иногда просто – сесть и поразмышлять: как жить дальше, с учетом тех, кому уже не жить. Ну не сесть. Постоять. Чем Ломакин и занимался. Размышлял.