Все еще здесь - Линда Грант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне и в голову не приходило… — пробормотал я.
— Да вы просто младенец в джунглях! За вами надо присматривать.
Она достала из сумочки сигарету и закурила. На фильтре остался ярко-алый след. Похоже, эта женщина оставляет следы на всем, к чему прикасается. Я заметил, что в прическу у нее вместо шпилек воткнуты китайские палочки.
— Вижу, столовые приборы вы носите с собой.
Она рассмеялась. Громкий заливистый смех, подвижный алый рот, алый лак на ногтях… Удивительно яркая женщина. Не знаю, как ей это удается, но, когда она рядом, просто невозможно смотреть в другую сторону. Нагнувшись ко мне, легко тронула меня за рукав и сказала заговорщическим тоном:
— На завтрак я обычно ем человечину.
— Ни секунды не сомневался.
Жаль, что такая женщина одинока, подумалось мне. Как видно, ум и сила характера не всегда идут на пользу. Взор ее слишком ясен и безжалостен, у нее не осталось ни иллюзий, ни фантазий — быть может, ценное качество, но едва ли способное кого-то привлечь. Такими многие возвращаются из армии, и дальнейшая их судьба, как правило, не из веселых. Она одинока и, кажется, мною интересуется. Быть может, просто потому, что рядом со мной нет жены. Но я ею не интересуюсь. По крайней мере, в том смысле, какой ей нужен.
Алике
«Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!» — сказал он. И я поняла: этот человек мне под стать.
В первую встречу с Джозефом Шилдсом, на поминках, я ничего особенного в нем не заметила. Плотный, примерно моего роста, может, чуть повыше. При ходьбе размахивает руками, словно марширует; руки у него, пожалуй, длинноваты. Курчавые жесткие волосы цвета ржавчины — он из рыжих евреев, как царь Давид, — уже поредели и подернулись сединой на висках. На веснушчатом запястье — часы «Омега»: хорошие часы, но не шикарные, не такие, как «Ролекс» или «Патек Филипп»; значит, не любит шиковать и швырять деньги на ветер. Вот жена его, возможно, другое дело. На больших ногах — кожаные ботинки без каблуков и с кисточками; у американцев такие называются мокасинами. Лицо в веснушках, глаза карие. Пухлые подвижные еврейские губы над безупречными сверкающими зубами. Единственная моя к нему претензия — волосы в носу. Вот этого не терплю. Да, люблю мужественных мужчин, но «волосатый, могучий и вонючий» — не мой тип. Вообще его не назовешь красивым, на кинозвезду вроде Джорджа Клуни совсем не похож. Пожалуй, есть немного от Майкла Дугласа (только без выдвинутой челюсти), и еще больше — от Уолтера Маттау. Словом, я увидела перед собой типичного американца средних лет и среднего класса, со всеми признаками процветания, присущими его возрасту и положению; но на ужин он пришел в джинсах, тенниске и кожаном пиджаке, совсем как Сэм, и этим обозначил в себе человека одного с нами поколения; он такое же дитя шестидесятых и семидесятых, как и мы.
Я дожила до сорока девяти, так и не побывав замужем. Возможности были (один раз — с тем американским любителем природы — я совсем было подошла к роковой черте, но в последний момент, испугавшись, дала задний ход); было трое постоянных партнеров, причем с одним я прожила целых пять лет; вообще до сорока лет в мужчинах у меня недостатка не было, и секс по первому требованию я, ветеранша сексуальной революции, рассматривала как свое Богом данное право. Что же случилось? Почему сейчас я одна?
Неожиданное явление Джозефа Шилдса вновь направило мои мысли по этому руслу. В тот же вечер, чистя зубы в ванной (зубы у меня, увы, далеко не столь безупречны — еще одно различие между Англией и Америкой), я думала: вот с кем, черт возьми, мне надо было встретиться лет пятнадцать назад, вот за кого выйти замуж! Теперь понимаю, в чем моя ошибка. Предыдущих приятелей я, сама того не осознавая, выбирала по контрасту с отцом и братом: меня тянуло к воплощениям мужественности, суровым, сдержанным и молчаливым. Если дома все вокруг болтают так, что тебе не удается и слова вставить, поневоле ощутишь вкус к тишине! Вот почему я искала и находила себе мужчин, озабоченных сохранением кислорода и не расположенных тратить воздух на болтовню. Однако такие увлечения преходящи, и через несколько недель общения с бойфрендом, на любой вопрос отвечающим односложными репликами, мне хотелось завизжать: «Да поговори же со мной! Бога ради, скажи хоть что-нибудь!»
Бывали, конечно, проблемы и посерьезнее — до моего возраста без огорчений и разочарований не доберешься. Порой я делала неверный выбор; однажды сделала выбор просто ужасный: связалась с человеком, неспособным любить… Ладно, не стоит об этом.
Расцвет моей карьеры пришелся на сорок лет: к этому времени, после многолетних копаний в библиотеках мира, я наконец-то начала чувствовать себя как дома в Праге, Дубровнике, Кракове, Сан-Диего, Сиднее, Дели, Иерусалиме и прочих городах, где проводятся международные конференции. Собирались уже и первые тучи на горизонте; кое-кто неодобрительно косился на коллегу, запятнавшую свое резюме презренной журналистикой. Да-да, я пописывала для «Гардиан», одно время — и для «Нью-Йорк тайме», а кроме того, выступала на «Радио-четыре» и в «Ночных новостях». На телеэкране я смотрелась роскошно: этакая высокоинтеллектуальная тигрица, огненные волосы, ноги из ушей, бюст сногсшибательный, на губах — алая помада от «Шанель», на груди — бюстье от Лакруа, на плечах — пиджаки от Жан-Поля Го-тье. Это на телевидении, а в реальной жизни я читала лекции на социологическом факультете университета Мидлендс. Лекции о преступлениях. Нет, не совсем о том, что вы подумали. Мотивы, по которым один псих является в родную школу с автоматом, а другой оттяпывает старушке голову разделочным ножом, меня не волновали. Я беседовала со своими студентами о справедливости. Христиане призывают прощать врагов, но, спрашивала я, какой смысл прощать врага, если он даже не понимает, что поступил дурно? В наказании ради наказания мне видится что-то от садизма. Искупление — в руках Божиих, нам об этом толковать нечего. Для реабилитации достаточно освобождения на поруки. Что же остается? В чем смысл правосудия?
Интерес к преступлению и наказанию пробудился у меня в детстве. Могу точно сказать когда — в 1961 году. Мне было десять лет; мои сверстницы играли в куклы или смотрели мультики по телевизору, а мы, Ребики, каждое утро, наскоро позавтракав, чинно рассаживались за ореховым столом в гостиной, и папа, развернув газету, читал вслух очередной отчет о процессе над Эйхманом. Отец редко вспоминал о прошлом, но эта история — организатор Холокоста, много лет прятавшийся от правосудия в Аргентине, его похищение агентами Моссада, суд не в той стране, где свершались преступления, но на земле, принадлежащей жертвам его зверств, неизбежный смертный приговор в стране, во всех прочих случаях не признающей смертной казни, — все это представлялось ему грандиозной и величественной мистерией, неким эталоном справедливости. Суд над Эйхманом воспламенил наше детское воображение. Шел шестьдесят первый год, и над нашей жизнью еще нависала бесформенная тень войны; пока соседские ребятишки палили друг в друга из воображаемых винтовок и кричали: «Падай, ты убит!» — Сэм в саду под вязом зачитывал смертный приговор врагам евреев. Врагов изображала его младшая сестренка; я стояла с опущенной головой, проникшись торжественностью момента, и руки у меня были связаны прыгалками. А потом в школе, на практическом занятии «Покажи и расскажи», на которое требовалось приносить вышивки, коллекции марок, засушенные листья и прочую безобидную ерунду, белобрысая Мэрилин Шоу показала номер «Манчестер гардиан» с фотографией своей тети. Тетя Мэрилин сидела в зале суда в Иерусалиме, с блокнотом на коленях, напряженно вслушиваясь в слова свидетеля; оказалось, она — официальная стенографистка на том самом суде! Вот повезло! — думала я. Она там — пусть всего лишь секретарша, но она там, она слышит и записывает каждое его лживое, подлое, ядовитое слово. И показания свидетелей, разоблачающих его ложь. Тем же вечером, лежа в постели под фотографиями балетных звезд (в то время я мечтала стать балериной), я черкала в блокноте, купленном специально для этой цели, закорючки собственного изобретения — на случай, если и мне придется стенографировать историю. Под томным взглядом Марго Фонтейн в белоснежной балетной пачке десятилетняя Алике молила Бога, чтобы тот послал ей нациста. Господи, пожалуйста, хоть одного фашиста оставь для меня!