Парящие над океаном - Вадим Чирков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо у нее было всегда измученное, как будто немецкая оккупация еще не кончилась, но вот героического было уже совсем мало.
Я сказал, что в коммуналку вели мраморные ступени. Там до революции жил какой-то богатый немец — в семи, кажется, комнатах, с прихожей, как зал, и еще была комната для прислуги. Немец оставил по себе, кроме квартиры, еще память: в трех комнатах подряд у него на стенах были большие барельефы на тему жизни как она есть. Я видел их все. На первом молодой человек в камзоле и треуголке объясняется в любви юной девушке в капоре. Ну, Карл и Гретхен под столетними липами… На втором — он откуда-то пришел, а она, уже в домашнем чепце, сидя возле колыбельки, протягивает ему для поцелуя маленького сына… На третьем барельефе они же, но уже старые, — он все в той же треуголке, — сидят у могилы на кладбище, а рядом с ними только большая собака, у которой голова высовывалась в комнату, но ее отломил, верно, все тот же винтовочный приклад. Или срубили саблей, как буржуазный пережиток.
Революция разделила эту грустную историю на три семьи. В одной — радовались молодой любви. В другой — что супруги уже имеют сына. Третьим — это как раз были Мацы — достались старость, кладбище и собака без головы.
Но это, конечно, не все. В прихожей (которая как зал) послереволюционные новоселы сразу же построили фанерную кухню, покрасили в темно-зеленый цвет, поставили шесть столиков, к каждому провели свою лампочку, принесли примусы и керогазы. Столиков — шесть, шкафчиков — шесть, примусов — шесть, веников — тоже шесть, водопроводный кран — один. Тут варят борщ, тут — уху, здесь — жарят котлеты, здесь — пекут синие… Если бы тот немец вошел в эту кухню, он бы сразу умер. Он бы просто задохнулся.
И ватерклозет, понятно, был один, но в нем висело шесть лампочек.
Что вам сказать? За такие фанерные кухни в Гражданскую, говорят, положили 8 миллионов человек…
Дядя Миша какое-то время сидит молча, но брови и морщины на его лбу совершают какой-то танец и плечом он пожимает — это он что-то еще домысливает, договаривает…
— Что вам сказать? — снова подает он голос. — Тот немец бы, наверно, умер. А люди жили! Что им оставалось?
У Додика начался вопрос с девочками, — продолжает старик. — Он решался тогда — решался? — на улице, у парадного подъезда, когда молодые люди стоят рядом и всю ночь разговаривают о писателе Толстом или о поэте Лермонтове. В доме это делать нельзя, потому что там спит мама, которой утром на работу.
А как жениться? Карл Маркс об этом не успел подумать, он был занят "Капиталом" и "Манифестом". Ждать, когда у основоположников дойдут наконец руки до супружеской постели? Что говорить — даже Райкин выступал на эту тему. Кто смеялся, а кто и качал головой…
Додик таки женился, и молодые жили то у ее матери — им там уступали комнату, то на Пушкинской — Мина Давыдовна уходила на ночь к подруге.
Теща узнала где-то, как именовала Додика правящая партия, и звала его в разговорах с дочерью не иначе, как "этот твой абстракционист". "Надо быть сумасшедшим, говорила она так, чтобы и он слышал, в наше время заниматься культурой? Какая культура?! У Сени в сапожной мастерской одно место, но он каждое лето ездит в Сочи!" Короче, Додик очень скоро не оставался в том доме даже на ночь.
А Роза, его жена, из-за чего-то поссорилась с Миной Давыдовной и сказала, что ноги ее не будет на всей Пушкинской.
Где им теперь встречаться? Они разошлись. У Розы родился сын, первый и последний, он остался у матери. Додик имел "День отца", как он его называл, раз в неделю.
И вот: вопрос, который не успел разрешить Маркс из-за "Манифеста" и за который бился Райкин, висел у Додика над кроватью, как крест в комнате богомольного католика. И он с этим вопросом прожил еще лет 30–40. Связи он имел только с теми молодыми женщинами, у которых "есть хата". Такие, конечно, в Одессе были, но они не все красивые, — и не всем из них, между прочим, подходил наш маленького роста, картавый, но умный Мац. Вечная проблема… Хорошо, что все они собирались в кофейне гостиницы "Красная" и там мужчина, ходя от столика к столику, мог наконец завести полезный разговор.
Что было у Маца надежное — друзья. В молодости дружат как любят. Те начинающие, что показывали Мацу свои работы, иногда оставались с ним на долгие годы. Маца с его коротким и многозначащим "Ну и что?" творческому человеку всегда не хватает, да и Мац порой в них нуждался.
В стране случилось наконец то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились. Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.
И новой власти оказался нужен наш Мац! Ей вдруг понадобился абстракционист. Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!
На этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Мац уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей. Он ведал телевизионной компанией! Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.
— Давид Михайлович, — спрашивала власть, — а как мы проведем в Одессе этот праздник?
Давид Михайлович садился и рассказывал, а начальство только кивало.
Вы не поверите, но у Додика есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. "Кто это рядом с Мацем?" — спрашивают в Одессе.
Всего я знать не могу, мне и не нужно знать все. Но главное мне известно: через некоторое время мой сосед стал зажиточным человеком. Не богатым, как Ротшильд, Гейтс или король Брунея, но все-таки. И что он сделал в первую очередь? Вы не догадаетесь! Для этого надо быть немного абстракционистом.
Наш Мац стал освобождаться от соседей. Он давал им недостающие деньги — у всех что-то было на отдельную квартиру — и они их покупали. Вот выселился один… второй… третий… Они летели к собственным квартирам, как на крыльях. Как называется этот процесс у политиков?
— Контрреволюцией, — сказал я.
— Может быть, и так, — согласился дядя Миша и пожал сухонькими плечами, — пусть будет так…
Я пришел к Додику, — продолжил он, — когда парадная дверь с шестью звонками была открыта. Он стоял в прихожей, на самой ее середине, один, и почему-то оглядывал потолок.
— В чем дело, сосед? — спросил я. — Что вам тут не нравится?
— Вы знаете, дядя Миша, в каком году здесь в последний раз делали ъемонт?
— Ну…
— В 1918!
— Что вы вдруг вспомнили о ремонте, Даня?
— Дядя Миша, я только что стал хозяином этой кваътиъы! Полчаса назад выехал последний жилец. Идемте, я вам кое-что покажу.
Мы ходили из комнаты в комнату, открывали высокие белые двери, которые были забиты большими гвоздями еще в 18-м, и Додик показывал мне барельефы. Теперь вся эта грустная немецкая история снова была в одной книге. Она имела начало, но она имела и конец.
— Данечка, — сказал я, когда мы посмотрели последний барельеф, где кладбище — а через открытые двери были видны и второй, и первый, — Даня, это такое невиданное событие, что я не знаю, что вам делать — смеяться или плакать.
— Плакать, дядя Миша, — ответил мне Додик, — плакать, ъыдать! Потому что я имею эту кваътиъу, когда мне стукнуло 60, а не 25! Сколько къасивых баб пъошло мимо нее, даже не обеънувшись! Сколько пьес здесь не написано! Сколько детей не ъождено!..
Очки у Додика, я вам говорил, могли быть ледяными, когда он читал чьи-то плохие стихи или смотрел на плохую картину. И вот они покрылись туманом, как в ноябре, Даня их снял и так долго протирал, что я отвернулся и стал смотреть в окно…
РАДИ ПРЕКРАСНОГО МОМЕНТА
— Циля была очень красивой женщиной. Когда она входила в наш двор, весь двор вываливался из своих берлог, чтобы на нее поглазеть — я имею в виду мужчин, которых жены тащили назад за подтяжки; но и они, увидев Цилю, застывали на месте.
Она шла медленно, и нельзя было даже подумать, что эта женщина может ходить быстрее; на ней было зеленое платье, и платье было надето на то, что, может быть, лучше платья, и платье не стеснялось в этом признаться…
Конечно, у Цили были зеленые глаза, на ее запястьях были зеленые браслеты, а в ушах зеленые камни. Когда она входила во двор, всем, кого тянули назад за подтяжки, казалось, что это идет виноградный куст, где под листьями качаются спелые гроздья…
Тут дядя Миша, который говорил сегодня, как библейский поэт, сделал передышку. Мы сидели у меня дома, детей над головой стали уже водить в садик, было тихо.
— После Цили, — продолжил, сделав глубокий вдох, старик, — во дворе появлялся ее муж, Сеня. Он тоже походил на виноградный куст, но только на тот, что уже облетел и со снятым урожаем. Что у него оставалось от пышного лета — очки. Кроме того, он был маленького роста.