Все вечеринки завтрашнего дня - Уильям Гибсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, внутри наркотики, подумал он, или еще какая-нибудь дрянь, и его просто-напросто хотят подставить. Может, копы сейчас выбьют дверь сапогами и нацепят на него наручники за незаконный ввоз эмбриональной ткани или вроде того.
Он сидел без движения. Ничего не произошло.
Он положил предмет на колени и обшарил плотную упаковку из пены, надеясь найти хоть какую-нибудь записку, какой-нибудь ключик, который мог бы объяснить, что это такое. Там было пусто, так что он засунул предмет обратно в коробку, покинул кабинку, вымыл руки не питьевой водой и вышел из уборной, намереваясь покинуть бар, а заодно и Кридмора с Шоутсом, после того как захватит сумку, которая находилась под их присмотром.
Оказалось, что к ним присоединилась та самая дама, Мэри-Элис, утренняя знакомая, и что Шоутс где-то успел достать гитару, потертую старую громину с длинной трещиной в корпусе, как попало заклеенной чем-то вроде изоленты. Шоутс отставил свой стул подальше, чтобы гитара влезла в пространство между его брюхом и краем стола, и настраивал инструмент. У него было выражение лица "я-слышу-тайные-гармонии", которое обычно бывает у людей, настраивающих гитары.
Кридмор весь вытянулся вперед, наблюдая; его будто мокрые, обесцвеченные прядями волосы тускло блестели в полутьме бара, и Райделл увидел взгляд Кридмора, нескрываемый голод, от которого ему стало не по себе, как будто он вдруг увидел, как Кридмор к чему-то стремится сквозь стену дерьма, которой сам себя окружил. От этого Кридмор внезапно стал выглядеть человечнее, но и менее привлекательно.
И тут Шоутс с отсутствующим видом извлек из кармана рубашки нечто, похожее на колпачок старомодной губной помады, и начал играть, используя трубку из золотистого металла как "слайд". Звуки, которые он ласково извлекал из гитары, ударили Райделла прямо под ложечку, так же точно, как Кридмор недавно одним кулаком уделал охранника: они липли к сердцу, как канифоль липнет к пальцам, когда играешь в пул. Мелодия этой волнующей музыки властно забирала сердце Райделла.
В баре в этот ранний час посетителей было немного, и все они затихли, завороженные будоражащими гитарными экспрессиями Шоутса, а потом Кридмор запел, с дрожью в голосе, о чем-то неземном, похожем на отходную молитву.
Кридмор пел о поезде, отбывающем со станции, о двух огнях последнего вагона — синим фонариком была его крошка.
Красным фонариком был его разум.
25. КОСТЮМ
Перестав спать, Лэйни, некурящий и непьющий, завел привычку опрокидывать содержимое крохотных коричневых стеклянных бутылочек патентованного средства против похмелья, старинного, но все еще популярного японского средства, состоящего из алкоголя, кофеина, аспирина и жидкого никотина. Он откуда-то знает (откуда-то он теперь знает все, что ему нужно знать), что это, наряду с периодическим приемом его успокаивающего сиропа от кашля, именно та комбинация, без которой ему никак не жить.
Сердце — как молот, глаза — нараспашку входящим данным, руки — ледяные; он решительно прыгает в бездну.
Он больше не выползает из своего картона, полагаясь одинаково на Ямадзаки (тот приносит лекарства, от которых Лэйни отказывается) и на одного из соседей по картонному городу, холеного безумца, очевидно, знакомого старика, конструктора трансформеров и хозяина помещения, в которое каким-то образом попал Лэйни.
Лэйни не помнит первого появления этого ходячего сумасшествия, о котором он думает, называя его Костюм, но это не главная информация.
Костюм, очевидно, бывший служащий. Костюм носит костюм — один и тот же костюм — всегда и везде. Костюм черный, и некогда был и вправду очень хороший костюм, и если судить по его состоянию, очевидно, у Костюма — в каком бы картоне он ни окопался — есть утюг, иголка и нитка (вне всяких сомнений), а также умение всем этим пользоваться. Нельзя, например, и предположить, что пуговицы на этом костюме были бы пришиты вкривь и вкось или чтобы белая рубашка Костюма, сияющая в галогеновом свете картонной коробки у мастера трансформеров, не отличалась бы белизной.
Но не менее очевидно и то, что Костюм знавал лучшие времена, что, впрочем, можно с уверенностью сказать обо всех обитателях этих мест. Вполне возможно, к примеру, что белая рубашка Костюма бела оттого, что Костюм ее ежедневно красит, по предположениям Лэйни (хотя информация эта ему не нужна), белым средством, предназначенным для обновления спортивной обуви. Тяжелые черные рамки очков Костюма скреплены подозрительно правильными дугами черной электропленки, нарезанной узенькими и ровными, как на заказ, полосками с помощью взятых у старика напрокат ножа "Экс-Экто" и миниатюрной стальной Т-образной линейки, — и только потом приклеены точно и аккуратно.
Костюм настолько опрятен, правилен, насколько это возможно для человека. Но Костюм не мылся очень давно — несколько месяцев, а может, и несколько лет. Каждый квадратный дюйм его видимой плоти, конечно, начищен и безупречно чист, но Костюм источает почти не поддающийся описанию запах самого отчаяния и безумия. Он носите собой всегда и везде три идентичные, упакованные в пластик копии книги про самого себя. Лэйни, не разбирающий японских иероглифов, заметил, что на всех трех копиях красуется одна и та же расплывшаяся в улыбке фотография самого Костюма, вне всяких сомнений Костюма лучших времен, почему-то сжимающего в руке хоккейную клюшку. И Лэйни знает (не зная, откуда он это знает), что книга — одна из тех самодовольных, вдохновенных автобиографий, которые наемные писатели сочиняют за деньги для некоторых чиновников. Но история Костюма покрыта для Лэйни туманом неизвестности, и весьма вероятно, что и для самого Костюма тоже.
Разум Лэйни занят другими делами, но ему случается осознавать, что если он просит сходить в аптеку Костюма как своего более презентабельного представителя, тогда он, Лэйни, действительно в плохой форме.
Так оно, конечно, и есть, но по сравнению со всемирным потоком данных, которые, не иссякая и вольно, как воды Нила, текут сквозь него, заполняя весь его внутренний мир, все это кажется сущим пустяком.
Теперь Лэйни знает о существовании талантов, для которых нет имени. О режимах восприятия, которых, возможно, никогда раньше не было и в помине.
Например, в нем развилось непосредственно пространственное чувство чего-то очень близкого к тотальности всей инфосферы.
Он ощущает ее как некую единую неопознанную форму, как нечто набранное шрифтом Брайля лично для него, на фоне декорации он сам не знает чего именно, и эта форма причиняет ему боль — ту боль, которую, как было сказано поэтом, мир причиняет Богу 19. Внутри этой формы он нащупывает узлы потенциальности, нанизанные на линии, которые являются историями случившегося, становящегося еще-не-случившимся. Он очень близок, как ему кажется, к видению, в котором прошлое и будущее сливаются воедино; его настоящее, когда он вынужден вновь поселяться в нем, кажется все более бесконтрольным, а его конкретное расположение на временной линии, которая является Колином Лэйни, стало теперь скорее условностью, нежели чем-то абсолютным.
Всю свою жизнь Лэйни слышал треп о смерти истории, но, оказавшись лицом к лицу с буквальной формой всех человеческих знаний, всей человеческой памяти, он начинает видеть путь, которому в реальности попросту не было аналогий.
Никакой истории. Только эта форма, состоящая, в свою очередь, из меньших форм, и так далее — головокружительным фрактальным каскадом до бесконечно высокой степени разрешения.
Но есть еще будущее. "Будущее" — всегда во множественном числе.
И поэтому он решает больше не спать, и посылает Костюма купить побольше микстуры "Восстановитель", и вдруг замечает, — когда Костюм выползает наружу из-под одеяла дынного оттенка, — что лодыжки бедняги обмазаны чем-то чертовски напоминающим асфальт, вместо носков.
26. "СБОЙНЫЙ СЕКТОР"
Шеветта купила два сандвича с курицей прямо с тележки на верхнем уровне и пошла назад искать Тессу.
Ветер переменился, потом затих, а заодно с ним спало и предштормовое напряжение — это странно окрыляющее состояние.
Шторм на мосту всегда был делом серьезным; даже просто ветреный день усиливал вероятность того, что кто-нибудь расшибется. А если ветер крепчал, мост содрогался, словно корабль, зацепившийся якорем за дно бухты, но стремящийся в море. Сам мост стоял прочно, что бы ни стряслось (хотя Шеветта полагала, что он все же сдвинулся из-за прошлого землетрясения, по этой причине и не использовался по назначению), но все, что на нем потом наросло, абсолютно все было очень даже подвижно, и если случалось особое невезение, то порою с весьма катастрофическими результатами. Вот что заставляло людей бежать, когда поднимался ветер, — бежать, чтобы проверить стяжки авиакабелей, кое-как сколоченных пихтовых досок, сечением два на четыре дюйма каждая…