Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь - Полина Дмитриевна Москвитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тишина. Сопение. Вздохи.
Маятник настенных бельгийских часов откачивает медное время. И в этом медном времени бьется голос:
– Ну, што вы молчите, как сычи на похоронах? Судите? Ненавидите? Судите, рядите, а Дарьюшки-то больше нет! Ах, если бы я застала Дарьюшку!.. Я как будто чуяла, погибнет она с вами.
Дуня быстро ходила от стола к двери в горенку, тиская в руках лакированную сумочку. Лицо ее раскраснелось, будто щеки натерли суконкой.
– Он звал ее белой птицей!.. А што вы, благодетели, сделали с этой птицей? Вы у нее крылья вырвали с кровью и душу ей захаркали. Асмодеи!
Часы начали бить медью, как в похоронный колокол. Семь раз ударили.
Прыщеватый Иванушка – сын родимой матушки Харитиньи, разинув рот, усердно лицезрел воинственную сестру горбатенькой Клавдии: до чего же она писаная красавица! Ну как принцесса из бабушкиной сказки. Экая, а! Больно тонкая в перехвате, и шея высокая, но зато!..
Харитинья торкнула Иванушку в бок и молча кивнула на дверь: пора, мол, выметаться вон, от греха подальше. Иванушка нехотя поплелся за нею.
II
Злющие, ненавидящие глаза Дуни жгли щекастое, пунцовое лицо Алевтины Карповны и жалили, как крапивой.
– Как ты разъелась-то! Бесстыжая морда. Тебе ли судить меня?! Не ты ли моталась с Иваницким и с Урваном? Не ты ли подкатилась к папаше в полюбовницы и хозяйкой стала?
Алевтина Карповна задохлась.
– Как ты смеешь, потаскушка! – взвизгнула она. – Знайте, она желтобилетница!
– Желтобилетница? – вцепилась Дуня. – А ты проститутка благородная? А скажи, благородная, сколько тысяч выдавила ты из Иваницкого, из старого дурака Пашина, когда выкрала у него векселя и продала Иваницкому? Сколько взяла у папаши-душегуба? На какие деньги купила двухэтажный дом в Минусинске? Каким местом деньги заработала?
– Господи!..
– Святые угодники!..
– К черту святых, – топнула Дуня. – Ишь, как вы раздулись, пауки!
Потолок не рухнул, лампы не оборвались с медных стержней, но воздух стал горячим, как будто Дуня раскалила его.
– Экий срам!..
– С ума сошла, гулящая! – сказала Галина Евсеевна, подтягивая ревматические ноги – в суставы ударило.
– Гулящая! – Дуня так круто повернулась, что подол ее юбки раздулся колоколом. – А вы благородная, тетенька? Когда благородной-то стали, скажите? Может, с того раза, когда Зыряна упекли на каторгу за «полосатую Зебру»? Благородные! Плюнуть хочется на такое благородство!
Глянула на столы:
– Жирно живете, вижу. Ишь, какие вы все тощие – морды так и трескаются. А в Питере, во всей России люди пухнут с голоду. Ребятишки умирают. А вам хоть бы хны. Пусть хоть все передохнут.
– Ты что же это, вертихвостка, вытворяешь? – ополчился Михайла Елизарович, двигаясь из-за стола. – Кого срамишь, спрашиваю? А ты что смотришь, Александра? Потакаешь беспутнице?
– Дунюшка, Дунюшка! – перепугалась мать. – В уме ли ты, осподи? На поминках-то экое несешь на родственников.
– Родственники? Ха-ха-ха! Лопнуть можно. Не от таких ли родственников сестра в полынью кинулась?
– Свят, свят!..
Завопили, завопили, перебивая друг друга. И такая, и сякая, и разэтакая. Не иначе как с цепи сорвалась. Алевтина Карповна выкрикнула, что Дуня, может, еще сифилисная!
Любовь Гордеевна возмутилась – ее даже злой татарин не оскорб лял так, как вот эта гадина, и она отныне ноги не перенесет через порог юсковского дома. Золовки Потылицыны в свою очередь шипели и дулись, поспешно одеваясь.
– Выгнать ее надо! – поднялся Михайла Елизарович, поддернув жилетку.
– Выгнать? – зло переспросила Дуня. – Какой ты благостный, дядя Миша. Лысина так и светится, как у святого на иконе. Это ты выдал меня на растерзание душегубу! Помню, дядя. И по лысине поглажу еще. Живодеры!
Михайла Елизарович позеленел от натуги.
– Акулина! – крикнул работнице. – Позови мужиков. Связать ее надо.
– Выгнать, выгнать!
– А ну, спытайте! – раздула ноздри Дуня. – Я затем и приехала, чтобы посчитаться с вами, родственнички. Погодите, еще получите свое. А папаша в первую очередь. Сыщут и прикончат. И тебя вместе с ним! – резанула пунцовую Алевтину Карповну. – Я ему припомню Дарью! А с тобой, дядя, нет у меня разговора. Все вы из одной квашни. Убирайтесь отсюда! Сейчас же.
– Да ты-ты-ты!.. – Михайла Елизарович задохся; бороденка тряслась, и лысина поблескивала от пота. – Где там мужики? Да я тебя, сучка!
Дядя схватил со стола горластый графин с красным вином, но не успел умилостивить племянницу, как Дуня выхватила из своей сумочки револьверчик.
– Ну, спытай судьбу! – И прицелилась в сивую бороденку.
Михайла Елизарович попятился. Графин ударился об пол. Поднялся такой крик, что и не разберешь, что и кто вопит. А Дуня с револьвером понужает:
– Убирайтесь все! И ты, тварь, тоже! – притопнула на Алевтину Карповну. – Иль я вас сейчас перестреляю! – И, хлопнув филенчатой дверью, скрылась в горенке.
– Ну, спасибочко, спасибочко, – хныкал Михайла Елизарович, натягивая поддевку и не попадая в рукава. – Отпотчевала племянница. Спасибочко, Александра Панкратьевна. Баскенькая у те доченька.
– Чего ждать от прости-господи! – кудахтала Галина Евсеевна, наряжаясь в меховой салоп. – Ишь, сволота. Зыряна каторжного вывернула.
Алевтина Карповна не стала ждать, когда Дуня снова выйдет из горенки, умелась из дома.
Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой, покинутые всеми, сиротливо хныкали на лавке, не зная, что делать и что сказать непутевой Дуне; погром-то какой учинила!
– Мне так страшно, так страшно, – пускала пузыри Клавдеюшка. – Дуня-то с револьвертом. А вдруг ночью понаведается папаша?.. III
Распахнулась филенчатая дверь, как будто птица раскинула крылья, – и на пороге Дуня, злая, немного пьяная, дерзкая, все с той же лакированной сумочкой, в которой прятала револьвер. Она услышала лепет сестры, потому и глядела на нее с некоторым презрением. Вот уж счастливая горбунья. И женишка успела выбрать – дурак дураком и лоб в угрях; сойдет для Клавдеюшки. Она-то будет жить, а вот Дарьюшки нету, и ей, Дуне, видно, не жить на белом свете!
Что они уставились на нее, отчужденно-далекие, испуганные, маменька и Клавдеюшка? Ох, маменька! Век прожила в кротости и покорности федосеевской веры, во всем послушная супругу, серым дымом стлалась у ног его полюбовницы, выглядывая на мир из подворотни, и так сгасла, ничего не изведав, не познав. Да как же можно так жить? Или папаша сразу притоптал ее, как только ввел в дом?
– Уймись, Дунюшка, уймись, – забормотала мать; она сидела на мягком пуфе у изразцовой печи.
Дуня вышла из рамы дверей, прошла по гостиной, постояла минутку и, что-то вспомнив, вышла в прихожую, вернулась с маленьким баульчиком, поставила его на кожаный диван возле двери, где когда-то почивал дед Юсков, вынула из сумочки ключик, открыла, достала пачку папирос с зажигалкой, размяла папироску в пальцах, отвинтила колпачок на фитиле зажигалки, крутанула колесико.
Мать и Клавдия наблюдали за каждым ее движением.
– Осподи! Да ты никак куришь?! – таращилась маменька.
У Дуни дым из ноздрей, как от головешки, выкинутой из банной каменки.
– Курю, маменька.
– В доме-то у нас не курят, и в роду курящих не было.
– А убивцы были? Я вот помню, как бабушка говорила, что дом наш на приискательской кровушке держится. Дед-то Елизар не брезговал привечать фартовых приискателей, хоть они дымили цигарками. Потчевал их в убежище, которое под домом, а потом фартовые куда-то пропадали, а дед богател. Или неправда?
Мать двигается на пуфе – туда-сюда, а руки ее не находят пристанища. Переглянулась с Клавдеюшкой и – молчок.
Дуня присела на лавку к столу – между пальцами дымится папироса; потыкала вилкой в холодную снедь, спросила, нет ли чего горячего – от Минусинска куска во рту не было. Мать послала Клавдеюшку в кухню, чтобы стряпуха или Гланька принесли чего горячего. Клавдеюшка узнала: есть обедешные щи с грудинкой, а поросенка сейчас подогреют. Щи так щи – давай щи. Клавдеюшка позвонила в колокольчик, и белесая Гланька принесла в фарфоровой тарелочке щи с куском грудинки – двум не управиться; глазами так и стрижет Дуню восхищенно, с завидкой.
– Как тебя звать? – спросила Дуня.
– Гланька.
– Чья ты?
– Маменькина, Анны Калистратовны, которая в доме стряпухой. Безродные мы, смоленские, с голодной губернии.
– Давно из Смоленска?
– В прошлом году, после Пасхи приехали. Не из самого Смоленска, а из деревни Кочерягиной. С нее мы. В той деревне мало кто в живых остался – с голоду померли. Отец мой на войне убит, а других никого